К сожалению, ничего подобного этому духовному прозрению так и не познали ни простодушная героиня Аксакова, ни ее очарованный своим же творением автор. Свою неудачу поэт несколько наивно объяснял собственным несоответствием нравственным требованиям христианства. Налицо весьма характерный для русского писателя этический максимализм, требующий достижимого лишь в идеале единства поэзии и жизни. Но в судьбе неоконченной поэмы отразилась и некая особенность творческого процесса Ивана Аксакова. Стоит напомнить, что незавершенным осталось и другое, самое известное его поэтическое творение – поэма «Бродяга». И в этом случае поэт не смог определиться в отношении к своему герою и примирить справедливость его стремления к свободе с его несомненной виной перед покинутыми близкими. Как видно, диалектический синтез в изображении сложных жизненных явлений, когда каждая из противных сторон одновременно ущербна и обладает своей правотой, творческому сознанию Аксакова был недоступен, что и привело к незавершенности двух его столь интересно начатых произведений.
Рассмотрев два ранних и не слишком удачных обращения русских писателей к материалам православной агиографии, перейдем к выводам. И «западник» Герцен, и славянофил Аксаков при встрече с миром житий[127]
отчетливо ощущают их великое воспитательное значение, находя в агиографических текстах «божественные примеры самоотвержения» и «животворящее явленье». Но возвращения к «истокам», встречи с «духовной родиной» явно не происходит, ибо идеи этого мира светским авторам остаются чуждыми (что особенно заметно на примере поэмы И. С. Аксакова). Равнодушны они и к изощренной художественной форме своих первоисточников, смело трансформируя их для решения собственных злободневных проблем (проблема поиска духовных единомышленников у Герцена). Произвольная ломка исходного текста «мстит за себя»: оба молодых писателя ощущают внутреннюю противоречивость своих творений, что, в конечном счете, побуждает обоих оставить работу над пересказом агиографических текстов[128]. Интересно отметить, что во второй половине XIX в. житийные материалы войдут в русскую литературу «с черного хода» – их источником станут не современные церковные издания житий, но памятники древней письменности и народной поэзии, введенные в культурную жизнь России, как было уже отмечено, учеными историко-филологической школы[129]. При этом нередко акцентируются моменты расхождения «народной веры» с официальным православием. Церковные публицисты и духовная цензура продолжают настороженно относиться к светским переработкам житийных текстов, справедливо видя в них источник вольномыслия. Показательны в этом плане отрицательные отзывы А. И. Пономарева на пересказы духовных текстов в произведениях Л. Н. Толстого и Н. С. Лескова;[130] единодушен с ним в своем отношении к христианским мотивам отечественной словесности и наш современник М. М. Дунаев[131]. В литературе же «безбожного» XX века даже искренне верующий и благоговеющий к духовному тексту писатель в своем художественном творчестве смело меняет житийный материал. Выразительный пример этого – новелла Б. К. Зайцева «Сердце Авраамия» (1925).Имена некоторых персонажей Н. С. Лескова в житийном освещении
Среди приемов использования агиографических материалов светскими авторами в новой русской литературе наибольшее распространение получил прием последовательного введения системы житийных аллюзий при описании светского персонажа. (Наиболее раннее из известных нам обращений к этому приему у русских писателей Нового времени – задуманный А. Н. Радищевым автобиографический опус, условно называемый им «Житие Филарета Милостивого»).
Упомянутый художественный прием был далеко не нов – он описан в античных риториках, именуется синкрисисом и предполагает последовательное сопоставление описываемого персонажа с известной исторической или легендарной личностью[132]
. Активно использовала его и христианская литература с самых первых веков своего существования. Уже евангельские рассказы об отречении святого Петра и призвании гонителя Савла стали образцами для житий первых христианских мучеников, чей путь к вершинам святости в эпохи массовых гонений подчас включал моменты малодушного отступничества или первоначальное яростное отрицание новой веры. Так, Житие великомученика Прокопия (8 июля) содержит сознательную перекличку с историей гонителя Савла, ставшего апостолом Павлом[133], а Житие раннехристианского папы священномученика Маркеллина (7 июня) буквально пронизано сопоставлениями с рассказом об отречении апостола Петра, становящегося в конце повествования и непосредственным участником действия. В дальнейшем агиографы, создававшие жития новых подвижников, как правило, сознательно ориентировались на духовные биографии их предшественников, тезоименитых новоявленному святому или сходных с ним родом духовной деятельности.