Казалось, Клемансо пришел к власти в наиболее критический момент; на самом же деле пик кризиса во всех отношениях миновал. Произошел психологический поворот, высадились американские войска, союзники начали побеждать в битве на Атлантике. Клемансо начал с ликвидации внутри страны партии мира, почти официальным лидером которой был депутат от департамента Сарта, бывший председатель Совета Жозеф Кайо, ловкий финансист и реакционер. Эта партия делала ставку на усталость масс, боязнь европейской революции, беспокойство Габсбургов, социальный кризис, нараставший в Германии; она различными способами поощрялась немецкими агентами. Ее кондотьером стал главный редактор «Бонне руж» Мигель Альмерейда; в случае успеха он мог бы стать популярным министром, умеющим искренне и одновременно вероломно использовать настроения масс. Как едва ли не все наши активисты, я перестал встречаться с ним, когда он занялся тем, что мы насмешливо называли «высокой политикой», за грязными кулисами правительственных кругов. Он прожигал жизнь, стал морфинистом, был окружен актерами, певцами, хорошенькими женщинами и политическими сводниками всякого рода. Головокружение от денег и риска! Линия его судьбы, взявшая начало на дне Парижа, взлетевшая в зенит революционной борьбы завершилась в разложении, среди несгораемых сейфов. Когда Клемансо приказал арестовать его вместе с его сотрудниками[1-79]
, я сразу подумал, что процесса не будет: Мигелю Альмерейде было бы совсем нетрудно втянуть в дело тех, кто стоял за ним. Вероятно, его расстреляли бы в слишком хорошей компании. Через несколько дней его нашли на тюремной койке удавленного шнурком от ботинок. Дело так не было раскрыто.В то лето Париж жил весело, исполненный веры столь же неколебимой, сколь неосознанной. Американские солдаты имели при себе много денег. Немцы были в Нуайоне, в сотне километров, уже так давно, что к этому привыкли и не особенно беспокоились. По ночам, при приближении бомбардировщиков Гота, звучали сирены, люди спускались в подвалы, падало несколько бомб. Из своей комнаты под крышей, возле Нового моста, я наблюдал воздушные бои — по правде говоря, видно было лишь скрещивающиеся лучи прожекторов. Мы вставали у окна и тихо говорили о том, как глупо можно умереть. «Если мои книги будут уничтожены, — говорил мой друг, — я не хотел бы их пережить… У тебя есть надежда на революцию, а у меня нет даже этого». Это был квалифицированный рабочий, мобилизованный в глупые наряды. Подозрение, доносы, страх царили всюду; несчастных арестовывали за одно слово, сказанное на улице. Я пользовался непрочной свободой, изучая историю искусств, — чем еще можно было заняться во время этой передышки? Наконец меня арестовали на улице два испуганных инспектора, которые ожидали почему — то, что я буду драться насмерть. Казалось, они обрадовались, когда я сказал, что у меня нет ни оружия, ни малейшего желания сопротивляться. Так как меня было решительно не в чем упрекнуть, кроме, быть может, «опасных идей», по замечательному выражению одного японского законодателя, я был в административном порядке сослан в концлагерь в Пресинье, в департементе Сарта.