Разумеется, — писал Растрелли, — я мог бы назвать и еще много других сооружений средней важности, но их упоминать не буду, боясь показаться слишком пространным. Однако такие, как Большой дворец для великого канцлера Воронцова, равным образом и дворец графа Строганова, Большой дворец для бывшего гофмаршала, графа де Левенвольде, дворец для гофмаршала Шепелева на Большой Миллионной улице, Большой дворец для главнокомандующего артиллерией де Вильбуа, загородный дворец по дороге в Петергоф для Сиверса, загородный дворец близ Москвы для князя Голицына… Сколько их — удачных, истинно прекрасных, грандиозных дворцов — поставил я в России! Неужели эта живая красота, созданная мной, не вечна и не бессмертна? Не может этого быть! Что-что, а это я чувствую.
Я построил в городе Москве большой дворец графу Салтыкову, в том же городе Москве большой дворец князю Сергею Голицыну, сенатору, кавалеру ордена св. Александра и св. Анны, дворец князя Хованского, недалеко от места, где стоят суда, на Морской улице дворец для Чоглокова, гофмейстера двора, и здание господину Гегельману — поставщику двора, вблизи малой реки и Зеленого моста…"
Бедный Растрелли, подумал он о себе в третьем лице, ты мог бы жить вполне счастливо, весело и безбедно, если б не семейные заботы, тревоги, спешка… Сколько горького и неприятного пришлось пережить тебе от самодержавной власти — грубой, немилосердной, гневливой. Никого и ничего она не щадила. Ты строил для Бирона в Курляндии, безвылазно сидел на площадке, а в это время в Петербурге один за другим умирали от болезней дети, твои дети, за участь которых ты трепетал. Тебе не давали вырваться домой хоть ненадолго. Императрица Анна Иоанновна ничего слышать не хотела и заставляла тебя жертвовать всем ради удовольствия своего любимца Бирона. "Да здравствует днесь императрикс Анна, на престоле седши увенчана, краснейша солнца и звезда сияюща ныне в императорском чине"! — вон как старался изо всех сил придворный пиит! А я строил, строил и строил, перестраивал — триумфальные ворота по случаю прибытия императрицы из Москвы в Петербург — одни на Троицкой пристани, другие — Адмиралтейские, третьи Аничковы… Да пропади все пропадом!
Мои дети, бедные мои дети…
Растрелли почувствовал вдруг смертельную усталость, прилег на кровать. То ли уснул он, то ли задремал, то ли впал в тягостную полудрему. Он стал видеть какие-то картины былого, воспоминания переходили в сон, продолжаясь в нем, и снова растворялись. Сдвинутые во времени, они все сменялись, перебивали друг друга, отгораживая от всего.
Глава пятая
Итоги
Мы жизнь летящу человека
Не мерим долготою века,
Но славою полезных дел.
Спешили корабли, а впереди слабо намечалась неясная черта берега с главнейшим торговым портом Европы — Роттердамом. Туда шли корабли с разных широт. Водочным и пивоваренным заводам Европы нужны были рожь и ячмень, а корабельным верфям и канатным заводам — льняное семя, пенька и смола. Всего этого в России было пруд пруди, а назад везли бумагу и хлопок, табак и пряности, красильные материалы и кофей.
До торговли и обмена товарами обер-архитектору дела не было. Его манили высокие шпицы, колокольни и башни, подъемные мосты и остроконечные крыши, каменные строенья и древняя ратуша Флесингена с прекрасным готическим зданием.
Весь Роттердам был обнесен высокими брустверами. С обеих сторон города тянулись дюны.
Император всероссийский Петр Великий был великолепен. Он стоял в треугольной шляпе, в кафтане из голубого гродетура, который собственноручно расшила серебром Екатерина. Сняв шляпу, Петр низко поклонился на все стороны и, сопровождаемый знатью, вошел в церковь. Отец и сын Растрелли вошли следом.
— А что, ребята, да неужто и вправду побили мы шведов?
— Ну уж, брат, вестимо! Православному люду трудно запруду поставить, коли он попрет. Нас все насмерть боятся ныне, при таком-то белом царе!