Многое мог бы увидеть, и понять, и соединить в Петре Матвеев, если бы он жил на столетье позже. Вся Европа, а особливо союзные державы, чтили русского императора. Удостоили его почетным титлом Великий. Это был царь-герой, преобразователь. Работал и матерился, как матрос. Курил голландскую трубочку. Держал корректуры. Редактировал русскую газету, устанавливал новый алфавит, пил, горланил, разбил Карла под Полтавой. Его возненавидел собственный сын, и царь за это, суля ему свободу и обманом заполучив, не то засек кнутом, не то просто приказал придушить в крепости. Отец с сыном так поступить бы не мог. А монарх смог. Кровавыми слезами плакал, но не отступил. А ведь как гордился во всеуслышание: «Господь бог дал мне сына, прошу всем, как генералам, офицерам, так и солдатам, о сем объявить и мой поклон отдать». Он работал плотником, кутил и развлекался, казнил и миловал, но больше казнил, чем миловал, бил провинившихся дубинкой, выписывал художников и покупал картины, собирал офорты Рембрандта, мало кем оцененные в то время, мог подправить чертежи архитекторов Леблона и Растрелли, награждал и тумаками. Недаром он верил и говорил: «Розга ум вострит и память возбуждает».
Прорубил окно в Европу и оставил Россию одну у этого окна.
Странный в Петербурге август стоял в том году. Два дня назад парило. Андрей ходил смотреть, как у Литейного двора на Неве горела барка с маслом и овсом. И вдруг сразу настала ненастная осень. Похолодало, небо опустилось, посыпал дождь, подул резкий северный ветер, погнал волны с моря, они заливали окрестные луга — и все это было предвестником наводненья. Часы в городе отбивал колокол. Начало и конец работ возвещала пушка.
Князь Меншиков принял Матвеева ласково.
— Ну, отмучился в своих заграницах? Надоело небось?
— Вот так, — ответил Андрей, проводя ребром ладони по горлу. — Велите экзаменовать, Александр Данилович!
— Что же экзаменовать! Драгоценный государь наш на тебя большие надежды возлагал. Покажешь потом бумаги в канцелярии — и весь тебе экзамен. Возглавляй живописную команду в канцелярии от строений, я напишу Ульяну Синявину указ.
— Да ведь тут получше меня есть живописцы!
— Это кто ж бы такие из них будут?
— Никитин Иван, Вишняков Иван…
— К ним попривыкли, а ты человек новый, свежий. Жить-то ты где будешь? Как тебя искать?
— У Степана Антропова, кузнечного мастера с Адмиралтейского двора. Он отцов друг, приютил… Я на его дочери Орине женюсь!
— Ну, молодец! Добро! — И Меншиков поднялся, показывая, что аудиенция окончена.
Было в Меншикове подлинное изящество, не сановное, а исконно народное. Тогда же Андрей решил написать его портрет. Его удивила безмятежность Александра Даниловича, выразительность каждого жеста.
Глава вторая
Экзамен у Каравакка
В Петербурге было много иноземных мастеров художества. Всем русским послам было предписано искать по всем странам и вербовать в Россию искусных живописцев. Петр лично следил за этим. В столице на Неве появились Иоганн Танауэр, учившийся в Венеции и затем копировавший Рубенса во Фландрии, Андриан Шхонебек — первоклассный гравер, швейцарец Георг Гзель — первый мастер цветов, рыб, орнаментов, иллюминированных изображений и всякой живности, за ними потянулись Бартоломео Тарсиа — мастер по росписи плафонов, отец и сын Растрелли — скульптор и архитектор. Первым среди всех иноземных мастеров считался француз Людовик Каравакк.
Он приехал в Россию еще совсем молодым и сразу вошел в моду. Петербург жаждал увидеть себя в портретах, да притом в натуральную величину. Ободренный щедрыми посулами, — а на них русские никогда не скупились, — из солнечного Марселя Каравакк двинулся в деревенеющую стынь. Он был наслышан о русском монархе и видел его самого в Париже, этот геркулес, рослый, черноглазый, плечистый, на широко расставленных ногах, покорил его с первого взгляда.
Россия представлялась иноземцу краем дремучих лесов, населенных разбойниками, волками и медведями.
Окунувшись же с головой в петербургский холодный сумрак, он понял, что не ошибся, только разбойники и волки ходят в париках и кафтанах. И еще понял, что тут без верткости и без особой подвижности ума никак не прожить. И тогда ему сделалось страшно, так страшно, что он увяз сразу всеми колесами, как дорожная карета в русской грязи.
Но он был душой француз. И решил — раз уже выбрал эту дорогу, то и идти по ней до конца. А русские дороги тем и хороши, что они помогают идущим и сочувствуют им, как могут.