И вот наконец, через неделю, снова день посещений. Шефы принесли нам соленых груздей, клюквы. Пришла девушка с пшеничными волосами и от самых дверей смотрит на меня! Не знаю, как себя вести теперь. Я ведь не могу расстаться с Аллой! Алла в тот вечер не дежурила, но присутствовала, никем не видимая, кроме меня одного. А девушка-шеф осторожно отстранила воображаемую мной Аллу и приближается ко мне. Алла растворилась и исчезла совсем.
— Мансур, здравствуй! Меня зовут Людмилой. Ты рад видеть меня?.. А я всю неделю думала о тебе… — Она волновалась и говорила, а я слушал и не верил своим ушам и только моргал поглупевшими глазами.
Людмила шепотом рассказывала мне о себе, о городе, об Оке… Моя голова кружилась… Я узнал, что Люда работает при госпитале в интендантском отделе, что уже десять заявлений писала в горвоенкомат, чтоб отправили ее на фронт, но она должна закончить сначала курсы медсестер. Осталось учиться три месяца.
Я не хотел, чтобы она уходила. Я боялся потерять Людмилу с этой самой минуты! В палате у нас присмирели от такого неожиданного поворота дела: ее прочили кому угодно, но только не мне…
А меня ждала третья операция. Главный врач-женщина сама мне объяснила ее цель:
— Надо теперь сшить седалищный нерв, который перерезан осколком. Проводимости нерва пока не будет, но так положено.
И опять повезли меня в операционную. Везли меня и Алла, и Людмила. Людмила в операционную не вошла, а осталась в коридоре. Она моргнула мне на прощанье и улыбнулась. Алла от меня не отходила. И опять заныло в груди: которую же я люблю?..
Опять скрутили, согнули, навалились… На этот раз долго не могли попасть иглой в нужное место, и пришлось мне терпеть несколько уколов, пока наконец нижняя часть тела не онемела. Потом действие анестезии кончилось, а операция продолжалась… Орать я не мог: у изголовья Алла, за дверями Людмила, так что худо мне пришлось на этот раз. Всего на рану наложили пятьдесят швов. Людмила ждала меня в коридоре. Я из последних сил ей моргнул и показал большой палец: мол, все хорошо…
Она приходила ко мне в палату каждый день, практиковалась на мне. Накладывая мне повязку на руку, на ногу, на голову или грудную клетку, она смеялась, шутила, а я готов был круглые сутки исполнять роль манекена…
Я почувствовал, что между мной и моими друзьями подуло холодком.
— И ничего в Людмиле нет хорошего!
— Хозяйкой и матерью ей не бывать. Слишком красивая, с ней дом не построишь…
— Зря ты, Мансур, забиваешь себе голову Людмилой. Она годится в жены генералу. А ты кто? Пять минут как младший лейтенант…
Так рассуждали все, кроме моего соседа-азербайджанца.
Яролиев завидовал мне по-хорошему и гордился мной. Он приставлял к своему горбатому носу большой палец, а остальными, растопыренными, крутил и дразнил всех…
А один пожилой уже офицер, долго молчавший на все на это, сказал так:
— Я знал, что Людмила станет дружить с Мансуром. Женщины любят мужчин скромных и честных. А вы кто такие сейчас? Пи-ки-ров-щи-ки! Охотники до любовных приключений!
Он очень насмешил всех нравоучительным тоном, и меня тоже. Я к этому времени уже понял, что хлопцы просто отходят душой после ужасов фронта. Что в рассказах «пикировщиков» больше озорного вымысла, чем правды, и, конечно, каждый в душе мечтает о единственной…
В госпитале я тоже, случалось, пел. А когда, бывало, нарисую девичий портрет, который так похож — и красивей чуть-чуть! — то следствием всего этого была влюбленность «до гроба».
В палате всем своим друзьям я нарисовал их портреты и тем уничтожил холодок, возникший в наших отношениях. Я прослыл среди них хорошим художником…
«Храни меня, мой талисман…» Каким-то непостижимым чутьем я угадывал, что моя судьба ждет меня дома. Я не знал еще имени этой судьбы, не знал, какие у нее глаза… но знал, что она где-то там… Единственная, которую я сразу узнаю, которую я ни с кем не спутаю…
По земле шел апрель 1944 года. За те пять месяцев, что я провалялся в госпиталях, наши войска полностью освободили Право-бережную Украину. Бои шли теперь за окончательное освобождение нашей Родины от гитлеровских захватчиков. Вот-вот погоним — и уже начинаем гнать! — врага на его собственную территорию!..
«Кто сейчас комсорг в нашем батальоне? — думал я с ревнивым чувством. — Кому после меня комиссар полка сказал эти обжигающие слова: «Жизнь комсорга длится в среднем от одной атаки и до двух-трех…» Жив ли сам комиссар?.. Кто еще остается живой из наших хлопцев?»
Рана на моей ягодице зажила, и медицинская комиссия признала меня годным для отправки на фронт. Но мне, бывшему добровольцу, уже не хотелось воевать — навоевался досыта и до рвоты! Принесли мне мое обмундирование: «Торопись! Через полчаса эшелон отправляется на фронт!»