С чего начинать? Марья выделила мне клеть для занятий, и я, до того как проснется Маша, работал, наблюдая, как поднимается солнце, как птицы то взлетают, то опускаются к земле. Вот застонали коровы и овцы засуетились. Марья вывела их к стаду. Кто-то заглядывал ко мне, в оконце, глазастый, с длинными волосами, в синем платье… Я писал «Белых верблюдов», а вечерами, при свете керосиновой лампы (электричества тогда еще не было здесь), читал поэму Баранаускаса «Аникшяйский бор». Я погружался в мир, где люди совершали мужественные поступки, где проявлялись народные характеры. И этот дивный бор на берегах Швентойи, в сказочной стороне Жемайтии, где цветы, ягоды, грибы, колоски, звери, птицы, Антанас Баранаускас, народный литовский поэт, расположил в хороводе грусти и радости народной жизни.
А ведь мне должно было быть очень хорошо. Так оно и было, если бы…
Помню ночной час на реке, когда мы возвращались из гостей, из другой деревни. Мы двинулись росной травой, потом почувствовали под ногами траву скошенную, и вот из темноты выступили очертания трактора с косилкой.
Маша почему-то испугалась. Но вскоре пришла в себя и полезла в кабину, любопытная, греться, в замкнутое пространство, устав от окружающего леса, от скрипа дверей в глухой лесной деревне, от впечатлений и разговоров…
Мы вернулись уже на рассвете и не стали беспокоить Марью, тихо забрались в мой чулан. Марья все же окликнула нас: «Это вы… живы…» Может, не спалось ей — да и какой сон в ее годы! Но чувствовалось, она именно нас ждала, потому что, еще поворчав и повздыхав, все же просунула в дверь блюдо, накрытое полотенцем, — подовые пироги с гороховой начинкой.
И снова было утро, часы работы, часы радости и мучений, когда мои «Верблюды» неторопливо, настойчиво двигались от страницы к странице. А я вспоминал свою прошедшую юность, удивительно испепеляющее лето в Средней Азии, когда искал этих «горбатых» на пастбищах, а потом вез их в товарных вагонах. Стоял сухой запах джантака, а потом горький — полыни, когда мы миновали Саратов, и луга, выжженные солнцем, и мое страстное желание — победить в этой жизни, единственной, неповторимой, прекрасной, и щемящее чувство одиночества в этом наступившем взрослом мире, и в то же время ликующий гул голосов, приветствующих меня, принимающих в свой хоровод. Я снова возвращался в прошлое, чем-то схожее с нынешним. То ли запахом, то ли дуновением ветра…
Я писал, и мир прежний преображался, а теперешнее стучалось в окно в образе любопытного создания с длинными, только что расчесанными русыми волосами. Я не мог сдержаться и выбегал на свет дневной, под ликующий свод неба, и по мокрой траве пытался догнать Настену, внучку Марьи. Мы бежали вместе в малинник и возвращались оттуда с полными корзинами влажных ягод. Маша зорко смотрела в мое лицо, как будто видела там что-то такое, чего она не знала во мне.
Помню и тот час, когда Маша стояла на мостках пруда и стирала белье, а рядом Настена полоскала свои тряпочки. День плавно скользил в своей дреме, даже комары затихли, птицы смолкли. А потом Маша в саду под вишнями варила обед, а Марья сидела тут же у медного таза, где алели ягоды, принесенные нами из леса. И то, что было нереальностью, чудом, — вот мы здесь и вместе! — вдруг обрело пронзительную очевидность: только бы не сгореть дотла, только бы суметь выдержать эту радость. Вот как это было. А вечером, когда солнце играло с нами в прятки и возвращались с лугов коровы, важные, с набухшим выменем, мы брели к озеру и там долго стояли у стен монастыря, пока уже ночные звуки и ночная прохлада не прогоняли нас в дом. В эти мгновения я возвращался мыслями к детству, будто слышал голос матери, который звал меня из сгущающихся сумерек. И что-то хотелось сделать, что-то совершить…
В утренние часы яростного одиночества мне надо было остановить время и очутиться там, в мире, только похожем на прошлое. Мои белые верблюды мчались вскачь, рассекали воздух, как реактивные самолеты… И радость моя была беспредельна.
А Она выходила в струящихся одеждах, розовая от сна и тех лучей солнца, что освещали. Потом возвращалась с озера с мокрыми волосами и звала купаться… Больше уже не давала мне витать в утренних облаках.
Помню и те мгновения среди ночи, когда мы вместе просыпались и, очнувшись от сна, шли в сонный сад, в огород… Остаток ночи проводили в моем чулане… Я был нежен, как будто дал зарок не преступать заповеди; я почему-то представлял себе необъятную степь и нас в этой степи и не мог ничего с собой сделать, да, как теперь понимаю, и не хотел. И Она уходила к Марье в дом. Но следующее утро было так же прекрасно, Она как будто не помнила всего, что было ночью, звала меня нежным голосом, смотрела мне в глаза, готова, казалось, была на все для меня. И я тоже.