На следующий день никакого солнца не было — была пурга, метель. Нас посадили в кибитку трактора и долго везли куда-то. Мы, конечно, представляли, куда едем, на это был и уговор. Нас обещали довезти до лесопункта, оттуда, как говорили, и дорога пойдет, и в лесу ветра почти нет, и красота кругом, а может, — с надеждой смотрели на небо, — и утихнет к тому времени пурга, еще и солнце покажется… Пока же мы оказались «замкнутыми», и было такое ощущение, что нас везут «за кудыкину гору».
Когда выбрались на свет дневной, ослепило солнце. Трактор замер на лесной поляне, у времянок и складов лесного хозяйства. Наезженная дорога блестела, тишина стояла невероятная. Мы закрепили лыжи. На прощанье нам советовали держаться дороги, далеко в сторону не забредать, потому что деревень теперь нет по той дороге, а заблудиться вполне можно. К вечеру же, сказали, если никуда не попадем, можно выйти на большак, по которому идут автобусы — развозят лесорубов по деревням. Сомдобо, Пих-тино, Кленово, Мякшевица, Стовица, Трубино, За-польское, Жарское… Вам в самый раз — выбирайте какую хотите!..
И мы помчались. Эх, с ветерком! Пылало солнце. Снег слепил глаза. Но спуск продолжался недолго, скоро мы углубились в сосновый лес и, заметив лыжню, пошли ровно, не торопясь, огибая возвышенность, но пытаясь все же взобраться на нее. Мы следовали движению лыжни: то сворачивали явно с летней дороги, то кружили вокруг чащобы; иногда мы удалялись от лыжни и сами прокладывали себе путь, заметив солнечную поляну, или рябину с пунцовыми ягодами, или нарядную птицу в кустах, за деревом…
— Не жалеешь? — сказал, останавливаясь, Савелий, запыхавшийся, довольный, распаренный. — Не жалеешь, что ружье не взяли?
— Нет, — ответил я. — Ружья бы развели нас, а вместе веселей!
— Разбрелись бы, а сходясь — хвастались… Это хочешь сказать?
— Не только. Идем мы, а кругом все белое да зеленое… И воспоминания наши обретают живой вид в такую минуту.
— А я сейчас вспоминаю свой подвал на Колхозной — мастерскую… Перед глазами прошлое… Где-то за горизонтом, опять же за семью горами — в брянских лесах, — мать. Еще племянница, брата моего погибшего дочь, да невестка, которой шлю открытки.
Пока Савелий говорил, он палками и лыжами исчертил весь снег вокруг себя. Были тут какие-то знаки, рожи, фигурки человечков.
— Рассказ твой печален, — вздохнул я. — Мне тоже вспомнились дни, прошедшие в этих самых краях. Тут мы с Машей на озере все лето любовались друг другом. Как вспомню, дурно делается… А что вышло из этого потом? Суета, гомон, поездки в «модные» местности или создание таковых, куда наезжало с нами видимо-невидимо… Помнишь Звенигород? Там только все начиналось — и молодость наша, и страсти… Быстро время прошло. Как это: «Выдумывать истории мне надоело, обращусь-ка к себе да своим близким»… Вот и у нас с тобой что-то подобное. Помнишь, ты говорил мне в звенигородских лесах: если это любовь, то почему имя Роза? Вот так всегда. Но ты тоже не обманулся — ты работал в молчании, в упорстве. Ты рисовал, и к тебе сходились люди; ты с ними вел беседу, смеялся, ты смотрел им в глаза и продолжал работать…
Савелий слушал, улыбался, но горечью сквозила эта улыбка. Сделал палками еще несколько разводов на снегу и опять стал чертить какие-то цифры, приговаривая: