Утром всегда так было, с детства помнил: квадрат окна скользит по некрашеному полу оранжевой заплаткой и опускается на твое лицо. Тогда ты сбрасываешь суконное одеяло на сосновый пол, откидываешь тюлевую занавеску, припадаешь к окну кудлатой головой. Квохчут куры во дворе, полощется утя в тазу, коза лезет на забор, на жерди. Трава-мурава лоснится от утренних рос, и дни такие кудрявые, такие бархатистые. У края деревни за жердями погоста особенно густая трава — у светлой речки. И в полдень так печет солнце, что не быть бы ожогу. Но нет, пронесло, облако подвернулось, и разразился теплый деревенский ливень. И вдруг на пути — сооружение из гнутых осин, похожее на сарай. Юркнул туда, в свежее пахучее сено, и затих от блаженства, и заснул на мгновение — и сон цветной, как радуга зимой, как флаги корабельные…
С детства помню себя в многоцветном мире. Перед глазами красная заплатка городка — кирпичная стена, без проемов, без трещин — затвердела в серых клетках царского цемента стена реального училища, где к тому времени, когда я уже существовал, размещалась средняя школа. Но я не учился в ней и никогда не переступал ее порога. Потом приезжал лишь к тетке в гости. Но помню, что будто ходил по звучным лестницам. Так, наверное, мне хотелось. Помню желтый торец больницы рядом — меня притащили сюда и делали надрез на ноге, чтобы вытащить стекло. Дальше был городской пустырь, где пестрели стебельки цветов. Железнодорожная насыпь серо-коричневая, поезда здесь не ходили. За пустырем был перекресток дорог. Одна из них, заваленная гравием, широкая и торная, вела в деревню. Другая, узкая и заросшая кустами, — к сиреневому строению, крытому гнилыми досками, почерневшими от дождей и времени. В пыли, потный и ослабевший, сторонясь крапивных кустов, шел к этому деревянному амбару, а когда подошел, стала уже опускаться ночь и холод, — и залег, свалился от усталости на отвердевших, сырых мешках, все же с достоинством рассматривая ребристую крышу амбара и алое небо над головой. Так и заснул на мешках.
Савелий был флегматичен — полное тело, полное лицо, волосат, бородат. Очи овальные, широкий лоб. А руки короткие, но подвижные, и сама кисть мастеровита, приспособлена к работе, и вообще он был мудр, однако принимал, бывало, злобное обличье и был суров во гневе. И терпел многое от иных людей. Хотел верить в добро. И жил в надежде, работе, всяческих трудах. Скоро гневался и скоро отходил. И сам, случалось, на себя сердился. И странно, к чужим относился терпимей, чем к друзьям своим. Правда, мудрость его часто выходила боком. Были у него женщины, но мало счастья он от них имел — одни разговоры, да споры, да ссоры. И с юности своей был в работе, что развило в нем трудолюбие, но и надорвало силы телесные.
Мы летели недолго, кроме нас и, естественно, летчиков, никого не было. Савелий спросил: «А полетел бы самолет, если бы нас не было?»
Голубоглазый, смеясь, ответил что могли и не полететь, оттуда запроса на самолет не было, хотя почту и нужно было отправить. Но это можно было сделать и в какой-нибудь другой день. Так мы и летели низко над землей на маленьком почтовом самолете: откидывающиеся лавки по бокам, в проходе мешки с почтой и наши лыжи в чехлах. Болтало прилично, но вид заснеженных полей, лесов успокаивал. А шум мотора даже убаюкивал. Мы не разговаривали, но были в том напряжении, какое бывает перед принятием решения. Мы оба много ждали от нашего «путешествия».
Опустились плавно — в безмолвие, тишину, объятое нетронутым снегом пространство. Летчики, оставив нас одних, скрылись в рубленой избе, а мы стали на лыжи, накинули рюкзаки и тронулись в путь, по земле казаков-совеган. Название этой местности дала река Совега, а жили в округе выходцы с Дона. Однажды я уже здесь был. В окрестностях в то время появились волки, видимо-невидимо. Они забирались на скотные дворы, резали скот. И вот совегане вызывали на отстрел охотников. Тогда меня приняли за профессионала. И теперь, двигаясь за Савелием на лыжах, я думал: за кого же нас сейчас примут, кем покажемся совеганам?
Плечи Савелия в толстом свитере ходили ходуном. Он сильно отталкивался палками, берег свои ноги для долгого пути. Вскоре испарина белым инеем выступила на спине, над верхним карманом рюкзака.
Мне за ним хорошо было идти. Дорога среди леса с единственными следами трактора была, конечно, мало приспособлена для ходьбы на наших узких лыжах. Но это ничуть не смущало меня, как, наверное, и Савелия, потому что он двигался, как танк. Меня занимала мысль: долго ли мы пройдем в этом темпе? Сохранится ли то единодушие, которое было в Тарусе, в Сутормино, под Звенигородом, на Брянщине, когда мы двигались по Десне, да и в самой Москве?..
«Кострома моя — Костромушка — моя — белая — лебедушка — у моей ли — Костромы — много — золота-казны…» Эти песни, что пелись когда-то при начале и конце полевых работ, да и теперь еще поются в глубинках по малым рекам во время смены времен года, вспомнились мне теперь — так весело было бежать на лыжах за Савелием, он такой темп взял, что дух захватывало.