Всех кузнецов на свете Ганька в детстве считал силачами. Таким нарисовало его воображение и Нагорного. Он представлялся ему рослым и широкоплечий, с непомерной силой в больших руках. Этими руками он должен был шутя ломать подковы, без устали размахивать на работе молотом, креститься трехпудовыми гирями.
И, отправляясь теперь к Нагорному, Ганька радостно волновался. Наконец-то представилась ему возможность повидать человека, который, сам не подозревая того, жил в его памяти трудной загадкой.
Нагорный сидел за столом в тесно заставленной дешевой мебелью горенке какого-то богдатского казака. Он был в серой грубошерстной гимнастерке с крупными зелеными пуговицами и туго набитыми пришивными карманами. На столе лежала одна-единственная потрепанная папка с серыми корками, самодельная ручка с привязанным ниткой пером, стоял пузырек с фиолетовыми чернилами. Дымился чай в жестяной кружке, прикрытой черным обгоревшим по краям сухарем.
Нагорному было под пятьдесят. Трудно прожитые годы наложили на лицо его неизгладимую печать. Оно поразило Ганьку обилием невероятно причудливых морщин и складок. Они избороздили его загорелый лоб, убегая далеко к тронутым сединой вискам, сбегали к переносью меж рыжих клочкастых бровей. Как тонкие затейливые трещины на иссушенной солнцем земле, теснились морщины под серыми неулыбчивыми глазами, двумя глубокими дугообразными складками падали от переносья к коричневым скулам. И там, где они кончались, брали начало широкие складки на щеках, стекающие под квадратный волевой подбородок. И еще две складки, похожие на подкову, уходили от крыльев носа к углам большого, энергично очерченного рта. Все эти горькие приметы подступающей старости делали лицо Нагорного угрюмым и даже суровым, когда не разглаживал их веселый смех, не смягчала приветливая улыбка.
— Улыбин? — спросил Нагорный, выходя из-за стола навстречу Ганьке. В глухом и низком голосе ясно звучали нотки заинтересованности и расположения. Оробевший было Ганька почувствовал себя свободней и без запинки отрапортовал:
— Он самый, товарищ начальник Особого отдела!
— Тогда здравствуй, казачок-землячок! Или ты не считаешь меня своим земляком?
— Считаю. Даже хвастаюсь, когда свою деревню хвалю.
— Нашел чем хвастаться! — Голос Нагорного звучал хмуро и неодобряюще, но серые глаза лукаво заискрились, подобрели: — Значит, слыхал про меня от стариков и старух?
— Слыхал, да и немало.
— Хорошее или плохое?
— Всякое говорили. Толком никто ничего не знал, вот и болтали, что в голову взбредет. А после революции нашлись такие, которые в свою родню записали.
— Кто же это такие? Уж не Каргин ли с Махраковым? — насупился и сразу постарел Нагорный.
— Нет, не они. Эти теперь за свою шкуру трясутся. В родню тебя Никула Лопатин записал. Хвалится, что у него дочь крестил.
— Было, было такое дело! — заулыбался Нагорный, и все морщины его пришли в движение, слегка разгладились. — Только крестил-то поп, а я всего крестным отцом был, кумом, по-вашему… А как там моя крестница и как ее, кстати, зовут?
— Растет, ничего ей не делается. Вымахала такая, что отца-с матерью переросла. Зовут ее Парашкой, а в насмешку Тысячей.
— Что это за прозвище — Тысяча? Откуда оно прилипло к ней?
— От самого Никулы. Он ее любит хвалить. Прямо, говорит, не девка у меня эта Парашка, а золотая тысяча. От этого и пошло. Сам знаешь, какие у нас зубоскалы и просмешники, — охотно и весело рассказывал Ганька, видя, что Нагорному приятно его слушать.
— Узнаю Никулу. Он и при мне любил хвастаться. То коня своего хвалил, то пистонный дробовик, из которого никогда ничего не убивал.
— А теперь знакомством с тобой хвастает. Послушаешь его, так он у тебя за первого друга и советчика был: «Мой кум… Мой куманек» только и слышишь, как разговор о тебе зайдет… Я тебя с его слов совсем другим представлял.
— Другим? — еще больше развеселился Нагорный. — Каким же это другим?
— Ростом с верстовой столб, в плечах — косая сажень и грудь колесом. По избе идешь — полы трясутся, молотом махнешь — ветер поднимается.
— Да ты меня прямо богатырем Святогором считал! — с явным удовольствием сказал Нагорный. — Вот не думал, что живет в Мунгаловском хлопец, который меня в русские богатыри произвел.
— Это потом пришло, от Никулиных побасенок. А сперва, пока я глупый был, думал, что ты конокрад или разбойник.
— Вот это здорово! — расхохотался Нагорный. Глаза его предательски увлажнились и заблестели, а лицо совсем помолодело. — Благодарю за такую откровенность… А что, похож я на конокрада?
— Не знаю. Я ни одного живого конокрада в глаза не видел.
— Не видел? Что ты тогда скажешь, если я сознаюсь, что однажды, в самом деле, тройку чужих лошадей угнал?
Ганька растерянно уставился на Нагорного, спросил недоумевающе и огорченно:
— Зачем же это понадобилось?