§ 2. Дети, которые приживутся в Сибири, поступят в казенные заводские крестьяне…»[335]
В Иркутске произошла встреча Муравьевой с М. И. Волконской. «Мы напились чаю, то смеясь, то плача; был повод к тому и другому», — отметила в своих «Записках» последняя и тут же многозначительно посетовала: «Его величество не одобрял следования молодых жен за мужьями: этим возбуждалось слишком много участия к бедным сосланным»[336]
.В глухой зимней Чите с приездом Муравьевой наступил праздник: среди арестантов, бородатых, замученных, исхудавших, раздался смех, перемежаемый рыданиями.
Александра Григорьевна купила домик напротив тюрьмы. Два раза в неделю она ходила в острог на свидание с мужем; свидания продолжались час. Дежурный офицер, присутствующий при встречах, запрещал говорить по-французски: беседа была незначительной, натянутой, вялой. При легком движении узника позванивали кандалы и этот звон отдавался болью в висках, но молодая женщина улыбалась, выглядела радостной, ласковой и спокойной.
«Всегда веселая и спокойная на свиданиях с мужем, она в одиночестве своем жестоко мучилась и тосковала»[337]
,— замечает Бибикова. «Непринужденная веселость с доброю улыбкой на лице не покидала ее в самые тяжелые минуты черных годов нашего исключительного существования. Она всегда умела успокоить и утешить — придавала бодрость другим»[338] — это свидетельство И. И. Пущина. «Муравьева разрывала жизнь свою, — читаем мы в мемуарах декабриста А. Е. Розена, — сожигающими чувствами любви к мужу, заключенному в остроге, и к отсутствующим детям. Мужу своему она показывала себя довольною, спокойною, даже радостною, чтобы не опечалить его, а наедине предавалась чувствам матери самой нежной»[339].Маленький сын, оставленный в России, вскоре умер, умерла дочь, другая сошла с ума; свекровь Е. Ф. Муравьева ослепла от горя.
В Сибири у Муравьевых родилась дочь Софья (Ионушка). Это был первый ребенок у политических ссыльных, и декабристы относились к маленькой сибирячке с удивительной нежностью.
Одно из писем Муравьевой к отцу напечатано в книге воспоминаний Ивана Дмитриевича Якушкина. Это письмо — важный документ для историка-декабристоведа и имеет яркую эмоциональную окраску.
«Итак, дорогой батюшка, все, что я предвидела, все, чего я опасалась, все-таки случилось, несмотря на все красивые фразы, которые нам говорили. Мы в Петровском и в условиях, в тысячу раз худших, нежели в Чите. Во-первых, тюрьма выстроена на болоте, во-вторых, здание не успело просохнуть, в-третьих, хотя печь и топят два раза в день, но она не дает тепла, в-четвертых, здесь темно: искусственный свет необходим днем и ночью; за отсутствием окон нельзя проветривать комнаты… я целый день бегаю из острога домой и из дома в острог, будучи на седьмом месяце беременности. У меня душа болит за ребенка, который остается дома один; с другой стороны, я страдаю за Никиту и ни за что на свете не соглашусь его видеть только три раза в неделю, хотя бы это даже улучшило наше положение, что вряд ли возможно…
Если бы нам даже дали детей в тюрьму, все же не было бы возможности их там поместить: одна маленькая комната, сырая и темная и такая холодная, что мы все мерзнем в теплых сапогах, и ватных капотах и колпаках… я сообщаю это тебе потому, что я не могу выносить, что тебя под старость этак обманывают»[340]
.И заканчивает Муравьева письмо замечанием: «Извести меня, дорогой батюшка, получишь ли ты это письмо от 1 октября, чтобы я знала, разрешено ли мне сообщать правду»[341]
.Вызов жандармам-цензорам, негодование против лицемерия и ханжества звучат в безыскусной и горькой вести из Сибири.
В «Записках о Пушкине» его друга по лицею и революционера Пущина мы находим весьма интересный историко-литературный факт, связанный с именем Александры Григорьевны Муравьевой.
«Я осужден: 1828 год, 5 генваря, привезли меня из Шлиссельбурга в Читу, где я соединился, наконец, с товарищами моего изгнания и заточения, прежде меня прибывшими в тамошний острог… В самый день моего приезда в Читу призывает меня к частоколу А. Г. Муравьева и отдает листок бумаги, на котором неизвестною рукой написано было: „Мой первый друг, мой друг бесценный…“ Увы, я не мог даже пожать руку той женщине, которая так радостно спешила утешить меня воспоминанием друга; но она поняла мое чувство без всякого внешнего проявления, нужного, может быть, другим людям и при других обстоятельствах: а Пушкину, верно, тогда не раз икнулось… Наскоро, через частокол Александра Григорьевна проговорила мне, что получила этот листок от одного своего знакомого перед самым отъездом из Петербурга, хранила его до свидания со мной и рада, что могла, наконец, исполнить порученное поэтом»[342]
.