— Само собой, Михал Михалыч. Против общества — это классическая шизофрения. Таких надо изолировать, нах.
«Отчуждать от таких, как вы, — мысленно поправил его я. — Нах».
Глава XIX.Начало романа
Именно здесь, в дурдоме, в 17 нумере, на жесткой кровати (облупившиеся, давным-давно не крашенные металлические спинки, скрипучая панцирная сетка) в голове моей и зародилась идея романа. Из дисгармонии и отчуждения мне предстояло вылепить нечто противоположное, напоминающее гармонию. Мне хотелось посрамить Дементея и убедить всех, что вести свой род от обезьяны — это еще самый оптимистический вариант. Я увидел свой роман в самом общем виде, в туманной перспективе, я думал уж о форме плана. Детективчик?
Нет, это будет, пожалуй, отчуждение от литературы, в которой я собираюсь искать спасение. Поэму о «мертвых душах»?
Но о мертвых поэмы не пишут. О живом и умном?
В известном смысле я совершал насилие над собой: после успокоительных уколов мне ни о чем не хотелось размышлять, меня клонило в сон. Кто-то посторонний отбирал у меня волю и навязывал мне райское непротивление — нирвану. И в то же время параллельно всем этим обволакивающим процессам во мне зарождалось и крепло движение сопротивления. Чему, собственно, пытался я противостоять? Уколам бедолаг, для которых морг был пределом мечтаний?
Сложно сказать. Но я был рад тому, что обнаруживаю в себе твердость намерений. Как бы то ни было, сама идея писать жесткий роман окончательно утвердилась именно здесь.
Я всегда считал, что писатели делятся на клоунов-развлекателей и юродивых-проповедников, на тех, кто либо развлекает, либо поучает.
Мне кажется, я из тех, кто, лениво поучая, делает вид, что развлекает. Но вот чему я поучаю (давайте, не покидая дурдома, перенесемся в мою квартиру, где я, растратив скудный энтузиазм, заканчиваю писать роман)?
Сам себе я кажусь каким-то проповедником-расстригой, шагающим своей дорогой, ведущей с полей непосредственно в небо. Я удаляюсь за облака, похожие на взбитые локоны Мау, и незаметно делаю ладошкой «пока, пока» Хомячку, на мгновение оторвавшемуся от своей подруги и с изумлением взирающему на того, кто шпарит по воде, аки посуху. Странно: эту вполне реальную тропинку, кроме меня, никто не замечает. Но она же есть, это ведь не моя выдумка! Вот же она, шаг вправо, шаг влево — и ты уже опять в полях, по уши в грязи, облака перестают держать тебя. Хомяк, подтверди!
А может, я просто выражаю себя — ради самовыражения?
Нет, это ложь, достойная мелких плутишек. Выражают себя затем, чтобы, развлекая, — поучать. Просто выражают себя здесь, в доме для умалишенных.
Я испытываю отчуждение от функций литературы, если быть до конца откровенным.
Стоп. А нужны ли мне читатели? Есть род отчуждения, которого можно и не пережить…
Нужны. Но не те, которые есть (вот оно, вездесущее отчуждение!).
«А других не бывает», — включается в мой внутренний диалог уже знакомый мне нахальный умник, чужой во мне.
«Знаю», — устало отбиваюсь я.
«Знаешь, и все же пишешь то, что пишешь?»
«Как видишь. Кстати, где твой макинтош? Он делал тебя загадочным и солидным. Я даже толком не знаю, что такое макинтош».
«Ерунда. Плащик из непромокаемой ткани. Рыцарь плаща и кинжала… Это все внешнее, напускное. Мне вовсе не хочется добивать тебя. Я, гм, гм, явился, чтобы тебя поддержать».
«С чего бы это такая небывалая гуманность?»
«Видишь ли… Если не станет тебя, то и меня не станет. Негоже тени пенять на того, кто ее отбрасывает».
«Не такой уж ты и чужой, каким прикидывался вначале».
«Верно, не такой. Спокойной ночи».
«Спокойной. Передай привет Хомячку».
Тот, в макинтоше, сделал вид, что не расслышал моих слов. И добавил не без иронии, столь любезной моему сердцу:
«Приятных сновидений».
Едва я услышал эти слова, как в ту же секунду провалился в глубокий сон.
И снился мне папа. Мы сидели с ним в парке, вокруг стояли каменные изваяния. Афродита, Диана, Аполлон, Зевс…
Красивые, но неживые.
Вокруг нас на все лады, казалось, беззаботно свистали пичуги. Живые. И грустно было думать, что вся их райская активность была вызвана двумя причинами: им надо было поесть, чтобы размножаться. Забота о хлебе насущном — вот причина их беззаботного пенья (в последнем слове ударение на последнем слоге: именно в такой редакции проскользнуло словечко в моем сне).
— Ну вот, теперь мы можем поговорить серьезно и откровенно. Кажется, никто не в силах нам помешать. Здравствуй, папа.
— Здравствуй, неугомонный Соломон. Я так долго ждал этого момента, Вадим.
— Интересно, что же такого ты мне можешь сообщить, папа, чего я еще не знаю? Мне кажется, я все уже подгреб в этой жизни. И хотел бы себя удивить — да не получается.
— Если серьезно, то многое понимаешь только здесь, вдали от суеты; а если откровенно, то… Не стоит об этом говорить.
— И за этим я оказался у тебя в гостях, в заоблачных райских кущах?
— Нет, не за этим, — отец рассмеялся молодым здоровым смехом — тем смехом, который я, оказывается, помнил с детства. — Ты просто очень хотел меня увидеть.
— Да, хотел. А зачем?