В тесных стенах раскинулся город мертвых. Слева от дорожки, начинавшейся у маленького морга, тянулись длинные ряды земляных валов, бело сверкая инеем в распухшем бело-голубом солнечном свете.
За каждым валом скрывался ряд могил — некоторые уже засыпанные, некоторые еще ждали своих мертвецов. Могилы начали рыть еще в ноябре, рассказал Юзеф Фельдман, пока они перекладывали обмытое и завернутое в саван тело с телеги в тачку, на которой мертвецов везли по кладбищу. Все помнили, что было год назад, в январе-феврале, когда депортации только начались; людей загнали в нетопленый барачный лагерь и успели заморозить насмерть — а депортационные поезда так и не пришли. Той зимой земля промерзла так глубоко, что в нее невозможно было воткнуть лом, и могильщикам пришлось складывать трупы штабелями в ожидании оттепели.
Юзеф Фельдман рассказывал обо все этом без печали, но с какой-то нежностью, свойственной тем, кто изо дня в день имеет дело с мертвыми, однако Вера почти не слушала старика. Идя за окованным железом, ритмично поскрипывающим колесом тачки, за раввином, проводившим похороны, за отцом и братьями, она видела в отдалении горстку могильщиков с тачками, мотыгами и лопатами. Очертания могильщиков почти растворялись в молочно-белом морозном тумане — казалось, они парят над поверхностью земли. Потом для Веры все как будто смешалось: ритмичный скрип колеса, бесконечные ряды безымянных могил, ледяной ветер, который кусал щеки и высекал из глаз колючие слезы.
Наверное, открытое пространство стало ей непривычно. Она долго находилась в гетто, где все было темное и тесное; куда бы человек ни пошел, ему приходилось то горбиться, то давать место другим. По сравнению с этим расстояния, царившие здесь, на кладбище, казались Вере почти невозможными; ей не верилось, что мертвых стало так много.
Пишущая машинка еще стояла на столике, когда она вернулась с кладбища, но на койке рабби Айнхорна лежал теперь другой человек и смотрел на нее пустым равнодушным взглядом. Возле пишущей машинки стоял чемоданчик с обитыми металлом уголками — в нем были талес и книги раввина. Впоследствии Вера не раз думала, что было бы, не открой она в тот день чемодан. Так много людей умирало, и все они оставляли после себя какие-то ненужные вещи. Под конец само это понятие утратило смысл: как можно говорить об оставшейся после кого-то личной собственности, если сама смерть перестала быть личным делом?
Но она открыла чемодан — может быть, из уважения к старику. В чемодане лежала записка с текстом, напечатанным по-немецки и тем же шрифтом, что и на ее машинке:
«Приходите к пешеходному мосту на углу Кирхплатц и Хохенштайнерштрассе в среду, в 9.00. Пожалуйста, возьмите с собой машинку!
С этого письма, напечатанного совершенно незнакомым человеком на ее собственной машинке, началась ее, как она потом запишет в дневнике,
~~~
Сырым туманным утром в начале февраля 1943 года она в первый раз переступила порог дворца. Там, где заканчивалось гетто и начиналась колючая проволока, должен был выситься над улицей на пять величавых метров черный пешеходный мост; но в густом тумане от него остались только люди, собиравшиеся у основания лестницы и потом исчезавшие на ней, словно карабкались прямо в небо. Оттуда, с вышины, слышался неумолкаемый стук башмаков о влажные деревянные ступеньки, тяжелое дыхание тысяч людей, которые невидимо — невидяще — спешили на свою безымянную работу.
Она обернулась, словно к ней обращался настоящий немец.
Но он выглядел незлым. Улыбающееся лицо. Под отсыревшими полями шляпы — большие глаза, которые все увеличивались, пока он смотрел на нее. Не имея ни малейшего понятия, о какой работе он говорит, она пошла за ним через туман — сначала в тесный внутренний двор, потом вниз по лестнице в подвал, ступеньки были узкими, как в шахте колодца. Внизу лестничной шахты оказалась прочная деревянная дверь с большим висячим замком. Мужчина отпер замок и потянул скрипучую дверь.
Если бы не полки или хотя бы подпорки, удерживающие их на месте, все книги тут же посыпались бы на нее, и тогда…
Книги стояли и лежали везде: на широких прогнувшихся полках, на досках, на кусках картона, расстеленных на голом каменном полу; они громоздились высокими стопками, лежали рядом или одна на другой; широкие толстые тома стиснуты книгами потоньше, словно несоразмерные камни в кладке стены.