— Паразиты, — говорит он, — вот вы кто: получаете жалованье, отнимая его у порядочных людей, потому что ваш драгоценный презес заботится только о самых маленьких, верно? О
Пока Брюхо исходит презрением, Роза внутренним слухом слышит трезвон — как в тот раз, когда председатель заперся с Мирьям, а настройщик взобрался на стремянку в коридоре и заставил звонок звенеть. И так же как тогда, тревогой начинает сочиться все, что до этого было окружавшим Розу пространством и светом. Все исчезает, растворяется в этом пугающем звуке, который не дает ни думать, ни дышать, ни просто что-то делать или говорить.
Роза видит: пальцы Деборы, когда-то тонкие пальцы пианистки, распухли, воспалены и болезненно красны, словно их окунули в щёлок; засунутые, или, точнее, завернутые, в вязаные перчатки, больше похожие на тряпки. Роза машинально хватает Дебору за руку, та вскрикивает от боли, пытается вырваться, и кто-то (опять Брюхо?) величаво произносит сквозь шум:
— Да кто вы такая, госпожа Смоленская?
И Роза отвечает:
— Я мать этой девочки.
Дебора тут же говорит:
— У меня нет матери, и никогда не было.
И Брюхо:
— Выпроводите отсюда эту женщину.
Штаб зондеркоманды размещался с другой стороны площади Балут, на заднем дворе того дома на углу улиц Лимановского и Згерской, в котором были кабинеты гестапо и первого участка полиции. Пришедший в штаб сначала докладывал о себе немецкому часовому у шлагбаума, и если у того не было претензий к документам, посетителю разрешали шагнуть в калитку слева от здания гестапо.
За зарешеченными окошками было темно, но неподалеку от здания, во дворе, стояла группка мужчин, гревшихся возле печки — большой, давно почерневшей жестяной бочки, из которой густыми тучами поднимался удушливый черный дым. Воздух вокруг был словно наполнен легким дымным туманом, делавшим тела и лица бледными и неясными.
Замстаг не поздоровался, когда она подошла; он с усмешкой отвернулся, словно она застала его за чем-то постыдным. На рукаве у него была повязка зондеровца, со звездой Давида. Форменную фуражку он снял и положил на окно, но Роза заметила, что внутренняя лента оставила отчетливый отпечаток на лбу, узкую полоску, которая в отблесках огня светилась словно воспаленная рана. Только улыбка осталась прежней: ряд ровных острых зубов, которые обнажались, влажные от слюны, когда он улыбался.
При слове
Замстаг шагнул вперед и обхватил ее.
— Ну, ну, — приговаривал он. — Не плачь.
Руки, державшие ее, были жесткими и скользкими. Она ощущала запах кислого пота, и пропитавшего одежду дыма, и еще чего-то, сладкого и липучего, и внезапно она отчетливо понимает, что больше не выдержит. Как дряхлая болтливая старуха, она принимается рассказывать, что ходила на Францисканскую; как Дебора вышла, только чтобы оттолкнуть ее; и что с такими руками «она никогда не поступит в консерваторию» (Роза выразилась именно так); и об отвратительном
Но Замстаг продолжает утешать — все более механически, настойчиво:
Роли поменялись. Розе не верится, что это то же тело, которое она когда-то поднимала из большой бадьи Хайи Мейер на кухне Зеленого дома, — слабый тощий подросток, пытавшийся прикрыться, когда грубое полотенце касалось его пениса. Она думает о детях из колодца. Как долго они могут оставаться там, внизу, в смертельно холодной воде, прежде чем что-то необратимо изменится в них, прежде чем они станут кем-то другим?
Через два дня после этого Гертлерова зондеркоманда наведалась в перенаселенную резиденцию Брюха на Францисканской. Зондеровцы вознамерились разобраться, что там все-таки происходит. Некоторые считали, что Замстаг лично руководил операцией. Другие полагали, что Замстаг, наоборот, устранился, предоставив своим людям действовать на их усмотрение.