Еще более ценным знаком благоволения, недоступным большинству, было получить приглашение в качестве личного
гостя в ее и Юзефа Румковского «резиденцию» на улице Кароля Мярки в Марысине. Домом самим по себе супруги похвастаться не могли: облезлая дача, с дровяным отоплением, с множеством тесных комнатушек, с украшенной резьбой лестницей, русскими коврами и верандой с простыми окнами, которые от дыхания зимних морозов становились белыми и блестящими, словно вынутый из глазницы фарфоровый глаз доктора Миллера.Однако на потолке висела хрустальная люстра, привезенная принцессой Еленой из старого лодзинского дома; это была реликвия. Гости, бывавшие у Румковских, говорили не только о «щедром столе», которым славилась принцесса Елена, но и о радужных бликах, которые хрустальная люстра отбрасывала на все предметы в тесной комнате — от скромных тюлевых занавесок до плетеной мебели и тускло поблескивающей льняной скатерти.
Для многих в гетто улица Кароля Мярки стала символом pogodnych czasów,
золотого довоенного времени. Под этой люстрой, например, принцесса Елена в один памятный вечер велела выпустить зябликов из мешочка, который господин Таузендгельд наказал принести из садового вольера — чтобы раз и навсегда символически изгнать болезни не только из самой принцессы Елены, но и из всех добродетельных жителей гетто. Но даже такое эффектное лечение не помогло. Принцесса Елена продолжала страдать печенью. Десять дней она пролежала, не вставая, в полной темноте у себя в спальне, пока доктор Гарфинкель не убедил ее в качестве последнего средства встретиться с женщиной, о которой все говорят и в чью способность излечивать болезни по какой-то причине верят.Итак, с великими муками, бурно жестикулируя, Елена уселась в dróshkes
и велела отвезти себя в хасидскую молельню. Оттого что там оказались другие люди, ей сделалось дурно, и она велела своим opiekunom выгнать всех увечных и калечных во двор; лишь когда комнату освободили, она позволила себе склониться над бедным жалким созданием, вытянувшимся на носилках.И тут произошло нечто,
что принцесса Елена впоследствии с трудом могла объяснить. Потом писали, что парализованную женщину словно объяла «внезапная мука». Иные поясняли: это напоминало как человек заслоняется рукой от яркого света. Ясные и чистые глаза женщины помутнели, взгляд сделался беспокойно-блуждающим. «Dibek!» — закричал господин Таузендгельд. Может быть, Мара просто на мгновение очнулась от тяжелого морфинового сна, в который погрузил ее доктор Шикер; Елена Румковская, всегда чрезвычайно чувствительная, ощутила, как ее сердце сжалось от чего-то, что, как ей показалось, она заметила в водянистых глазах больной. Она так расчувствовалась, что даже вынула из сумочки носовой платок, тщательно смочила его уголок слюной и наклонилась, чтобы промокнуть — что? — ну, то, что она собиралась промокнуть (Елена Румковская потом не могла вспомнить точно) — может быть, слюну на губах женщины, слезы на ее глазах или пот на лбу.Но трепещущая рука принцессы Елены с платочком так и не достигла цели.
Тело неизвестной снова выгнулось в судорогах. Доктор Шикер, который все это время считал, что пациентка страдает эпилепсией, бросился к ней, чтобы разжать ей челюсти. Но вместо того, чтобы сопротивляться хватке Шикера, женщина открыла рот еще шире, и в миг, когда dibeken
(согласно Таузендгельду) оставил ее тело, перепуганная толпа, теснящаяся под окнами на заднем дворе, заглянула прямо в распухшее горло и увидела толстый белый налет, покрывавший нёбо и глотку женщины. В этот момент Мара произнесла две короткие фразы — другие говорили, всего два с трудом выдавленных слова, — однако на этот раз на совершенно «понятном» идише:
— Du host mich geshendt!..
A baize riech soll dich und dajn hoiz chapn!..
[7]
И всё. В порыве ужаса принцесса Елена поднесла платок к лицу, но потом одумалась и отшвырнула его, истерически крича:
— Она больна! Больна!
На нас наслали болезнь!
В несколько секунд комната опустела, и остались только полицейские. Леон Шикер попросил их послать за каретой «скорой помощи», но они вернулись с сообщением: брат господина презеса Юзеф Румковский приказал больницам гетто ни при каких обстоятельствах не принимать женщину. Официально указывалось, что женщина не может быть взята на лечение, так как никто не знает, кто она. В каталоге Meldebüro
о ней нет никаких записей. А если не существовало имени, с которым ее можно было бы соотнести, то кто мог сказать с уверенностью, что она еврейка, а не какая-нибудь переодетая личность, подосланная Амалеком, чтобы распространить болезнь и разложение по всему гетто?