Тарковский озадаченно замолчал. Но в озадаченном замолкании я усмотрела растерянное согласие, ибо в любом споре последнее слово Тарковский оставлял за собой.
О Кушнере заговорил Тарковский ни с того ни с сего. Вспомнилось, иногда мы все же покуривали в холле меж кадками с экзотически-южными растениями, отгороженными от зимы двойной стеклянной стеной, в стекле всеми цветами радуги искрился мороз.
— А как вам Кушнер?
— Очень изящный, прелестное перо.
— Инна, а с каким знаком?
— Естественно, со знаком плюс.
— Неестественно. Изящен. То же самое о Кушнере мне говорила Анна Андреевна, но со знаком минус.
Тарковский частенько фантазировал, свои собственные соображения вкладывая в чужие уста, а чужие — присваивая себе. Но тут Тарковский ничего не присочинил. В 84-м или в 85-м в разговоре по телефону меня, между прочим, спросила Лидия Корнеевна Чуковская, что из поэзии я читала в последнее время.
— “Таврический сад” Кушнера.
— Ну и как вам Кушнер?
— Очень изящный поэт.
— Это вы с каким знаком?
— Со знаком плюс.
— Анна Андреевна тоже говорила — изящный, но со знаком минус.
Ну почти точь-в-точь повторился давний разговор Тарковского со мной. Бывает же такое!
Но в тот послеобеденный перекур между кадками я вступилась:
— Кушнер ничего социально заказанного, что вам так противно, не пишет.
— Ошибаетесь. Это вам не “Белеет парус одинокий” — неуместно возразил Тарковский, — Кушнер конъюнктурен на свой лад. Он поумнее вашей любимой тройки. У него телячий, розовый восторг перед жизнью. Такую розово-приподнятую интонацию можно услышать от любого нашего диктора в последних известиях. Розовый, как этот цветок олеандра рядом с нами, когда в стекле — лютый мороз.
Однако я остаюсь при своем плюсе.
Зависти ни к кому и никогда в Тарковском я не замечала. Но ревнив он был чрезвычайно. Ревновал “несравненной” ревностью, и в его стихах “ревность” встречается чаще, чем “обида”. Вот, например, строки из близких и далеких по времени написания стихотворений:
“И ревностью шести веков изранен” или “Я не ревную к моему врагу”, или “Безвозмездно мне сердце изъела / Драгоценная ревность моя”.
Ревновал он, как я понимала и чувствовала, только двух поэтов — Бродского и Липкина. Когда бы я ни заводила речь о Бродском, Арсений Александрович задумчиво отвечал:
— Анна Андреевна его ценит очень высоко. (Тарковский упоминал Ахматову почти в каждом разговоре и часто — в настоящем времени).
При этом его лицо разглаживалось. Уже не столь тонкие морщины как бы впитывали в себя все, что он знал теперь о Бродском, все его стихи, ходившие по рукам и внимательно прочитанные, как мне думается, Арсением Александровичем. И все же однажды из-за Бродского мы чуть было не поссорились. Если бы моя приятельница неделю назад в ответ на мои сетования: “Ни одной книги Тарковского с автографом я не оставила”, не подошла бы к книжным полкам и с легкостью ни отыскала бы книжек с надписями мне и Липкину, я вряд ли бы вспомнила, что в середине февраля 75-го я очередным своим восхищением поэзией Бродского вынудила Арсения Александровича произнести:
— Он — не мой поэт.
— Так, значит, все-таки — поэт! А “мой” или “не мой” — не к лицу вам. Так говорят в мелкотравчатой среде. Вы сами мне жаловались: многие мелкие стихосочинители, когда им указываешь на элементарную неграмотность, отвечают: “Это — мое!”
— Ну что вы со своим Бродским носитесь? Он — не мой, потому что слишком длинно без стержневой мысли пишет, неоправданно длинно. К чему русской поэзии его бесконечные анжамбеманы? Особенно мне противопоказан его ернический скептицизм.
Но дальше я не слушала Тарковского, оскорбительно дерзила:
— Выходит, вы солгали, написав: “Я новое любил за новизну”. Вы — ретроград, вы неисправимый эгоцентрик, — и пошла к дверям, вон из его комнаты. Тарковский бросил мне вдогон:
— Поэт и должен быть эгоцентриком, а вы всеядная эклектичная овца!
Но назавтра мы встретились за обедом как ни в чем не бывало. Арсений Александрович учтиво отставил от стола стул и, когда я уселась, протянул мне сборник “Стихотворения” (“Художественная литература”. 1974). Я, как и полагается, раскрыла книгу и прочла на титуле: “Инне Львовне Лиснянской с сердечной благодарностью за добрые слова 16/II-75 А. Тарковский”.
Бывает, что надпись на титуле понятна лишь тому, кому адресована. “Добрые слова” были ответом на мою вчерашнюю вспышку негодования. Я не напомнила Тарковскому, что недели две тому он мне презентовал эту же книгу, — надпись не содержала тайны, была преувеличенно лестной. И к чему мне было вспыхивать, достаточно вспомнить строки Тарковского: “Спасибо, что губ не свела мне улыбка над солью и желчью земной”.
У Тарковского с Липкиным дело обстояло гораздо проще и именно поэтому гораздо сложней. На мой взгляд, между ними — взаимодавнее соперничество. Но Липкин если и ревновал, то тщательно прятал свою ревность. А Тарковский ревновал по-детски открыто, ревновал даже ко мне: