Бестужев-Рюмин эту ненависть к отъезжающему дворянству ставит в непосредственную связь с запрещением Ростопчина выпускать московских жителей, принадлежащих к непривилегированным сословиям. Несомненно, этому должна была содействовать и вся ростопчинская демагогия. Любопытная черта для дворянского публициста, слишком увлекшегося взятой на себя ролью спасителя отечества… И не даром Карамзин читал ростопчинские афиши «с некоторым смущением»; не даром их «решительно не одобрял» в то время либеральный кн. П. А. Вяземский «именно потому, что в них бессознательно проскакивала выходка далеко не консервативная». Правительственным лицам, по мнению Вяземского, «вообще не следует обращаться к толпе с возбудительной речью: опасно подливать масла на горючие вещества» («Р. Арх.», 1874, XI, 72). Читал Вяземский в афише: «хватайте в виски и в тиски и приводите ко мне, хоть будь кто семи падей во лбу»… Кого же подразумевать под последним? «Ничего иного, — замечает Вяземский, — означать не могут, как дворян, людей высшего разряда». И Вяземский готов приветствовать гибель Москвы — только русский Бог да пожар спас ее от «междоусобицы и уличной резни». Совершенно понятно, что «народ, обороняться готовящийся, с дерзостью роптал на дворян, Москву оставляющих», так как авторитетные разъяснения московского главнокомандующего могли массе внушить определенное убеждение, что столице не грозит никакой опасности: 18 августа Ростопчин так уверенно говорил, что в нашей армии 130 т. войска славного и 1800 пушек, а у неприятелей «сволочи» 150 т. Кроме того, у самого Ростопчина «дружины московской» «сто тысяч молодцов», да «150 пушек». Ведь этими разговорами Ростопчин обманул не только московское население, но и самого Кутузова.
Яузский мост и дом Пашкова (Де-ла-Барта)
Впоследствии Ростопчин всю свою деятельность в этом направлении объяснял желанием предупредить беспорядки. Но, вне сомнения, в то время московский властелин не допускал мысли о возможности оставления Москвы и, пожалуй, самым серьезным образом думал в крайности защитить ее своими средствами. Это было самообольщение, вызванное обычным для Ростопчина бахвальством и самоуверенностью. Много раз в письмах официальных и частных Ростопчин говорит о невозможности сдачи Москвы. «Народ московский умрет у стен московских, а если Бог не поможет — обратит город в пепел», пишет он Багратиону еще 12 августа. Ростопчин согласен скорее потерять армию, чем «потерять Москву», ибо «с потерей Москвы соединена потеря России», говорит он Кутузову 17 августа. «Каждый из русских, — сообщает он тому же лицу, — полагает всю силу в столице и справедливо почитает ее оплотом царства» («Р. Ст.», 1870, 553). Он предупреждает тут же Кутузова, что в случае несогласия он будет действовать один в Москве. С чьей же помощью? С теми «решительными» молодцами, которыми хвалился Ростопчин? Может быть. Но чрезвычайно характерно, что Ростопчин, взявший на себя роль народного трибуна, до последнего момента не верит и боится того народа, с которыми он надеется отразить французов.