Неловко просить? Это, конечно, Северянин понимает и от неловкости начинает кокетничать в духе себя прежнего, молодого: «…Вы исполните мою просьбу? Правда? Ну пожалуйста, я очень-очень хочу этого. Ах, Августа Дмитриевна, ведь я как ребенок! Неужели Вы не чувствуете, не видите этого? Так что же Вам, доброй и мудрой, стоит побаловать ребенка?»
В другом письме: «… А я буду и малому рад: много ли мне, соловью, нужно?!.»
И вновь:
«Я так устал, мой друг, от вечной нужды, так страшно изнемог, так изверился в значении Искусства, что, верите или нет, нет больше (по крайней мере теперь пока) ни малейшего желания что-либо писать вновь и даже ценить написанное. Люди так бесчеловечны, так людоедны, они такие животные, говоря с грустной – щемящей сердце – откровенностью. Так не нужны они мне, так несносны, не меньше, о, не меньше, чем я – им! Не сумели ценить и беречь своего соловья…»
По какой-то странной ассоциации мне пришли на память ранние строки Игоря Северянина «Ты ко мне не вернешься…», написанные в далеком 1910 году:
Эти строки в свое время были посвящены женщине по имени Злата. Но их можно прочесть и иначе – как обращение к славе, которая отвернулась и покинула поэта.
Августа Баранова и другие доброхоты предлагали ему служить где-нибудь, чтобы защитить себя и семью от нужды, но гордый Северянин – он же соловей поэзии! – отвергал их совет с негодованием: «Всю жизнь я прожил свободным, и лучше мне в нищете погибнуть, чем своей свободы лишиться».
Это был его выбор.
Помимо безденежья Северянина мучила и ностальгия по России, хотя он и возглашал: «Эстония, страна моя вторая», – и время от времени сочинял в ее честь гимны:
И все же он не мог забыть Россию, забыть своих старых друзей: Маяковского, Сологуба, Брюсова, Собинова. Уход из жизни каждого из них он болезненно переживал. В 1924 году Северянин пишет надрывное стихотворение «Моя Россия», начинающееся словами:
Вдали от родины все ему в ней кажется романтически приподнятым: «И эти земли неземные, и эти бунты удалые…». Он готов простить всё. И хотел вернуться на первую свою родину, но помешала война. Возвращение представлялось ему как праздник «большой, большой». Его преследовали видения:
И все же судьба была милосердна к Северянину – в том, что он не вернулся в Россию. Какая княгиня с Арбата? Она давно гнила в ГУЛАГе. И кто читал Фета в Советской стране, в которой, по выражению бывшего друга Маяковского, «к штыку приравняли перо»? Да и кому был нужен в СССР Северянин? Возможно, только как кратковременная пропагандистская акция: Куприн вернулся, а вот и Северянин. А потом о нем бы напрочь забыли. В лучшем случае. Но это все предположения…
Финал жизни
О последнем годе поэта можно судить по его письмам к Георгию Шенгели:
«Дорогой Георгий Аркадьевич! Я решил приналечь на работу… Мицкевича послал 31 января и трепещу за участь переводов: слишком многое с этим связано. И В.Б., и я совсем расхворались на своем чердаке: у нее бронхит, у меня кашель, насморк, бессонница, и сердце таково, что ведра поднять не могу: задыхаюсь буквально…»
«…Сердце – сплошная рана. Кашель, вызывающий рвоту. Куда я годен? На слом!..»
В том же письме Северянин пишет о минимальных потребностях: «…Я привык жить совершенно самостоятельно, мой друг. Корку хлеба с солью и крепкий чай – да дома у себя. Характер у меня очень трудный и замысловатый. Постоянное общение с людьми меня сразило бы…»
И все же Северянин надеялся, что его стихи напечатают в Советской России. При этом он нещадно бичевал себя: