— Здорово, — похвалила Рейн, садясь за накрытый по всем правилам этикета стол — серебряные приборы, по четыре стакана на каждого едока, пирамида тарелок, салфетки в кольцах. — Мой отец большое значение придавал тому, как люди едят.
— А вы?
— Нет, я об этом и не думаю.
— Это одно из наиболее существенных удовольствий.
— Я и ем-то на ходу, — махнула рукой Рейн.
— Если б у меня была дочь, я бы не указывал ей: «Не ходи туда, не делай того-то», — сказал Лайонберг. — Я бы все разрешал. Полная свобода.
— Прошу прощения, но, если бы вы жили в Пресной Воде, вы бы ничего подобного не сделали. Вы бы предостерегали ее и волновались за нее, как мой папочка.
Пытаясь подольститься к Рейн и продемонстрировать либеральность, он выставил себя дураком. Он и сам вряд ли верил своим словам. Впрочем, какая разница? Лайонберг в жизни не бывал в подобных барах: спортивное зрелище, шум, неистовство зрителей — все это так утомительно. Здоровенные мужики состязаются, кто сильней — гладиаторские бои, да и только. И страшновато, и голубизной отдает.
— Такие бары опасны, — со знанием дела втолковывала ему Рейн. Догадалась, похоже, что с этой стороной жизни он не знаком. — Если женщина явится туда одна, мужчины решат, что она напрашивается на неприятности. В общем, так оно и есть: зачем она туда пошла? Это место только для мужчин.
Лайонберг улыбнулся, словно подметил какую-то неточность.
— Просто притон! — настаивала она.
— Это отец вам сказал?
— А ему и не надо было говорить ничего.
Она замолкла и принялась за суп, медленно, с преувеличенной аккуратностью поднося ложку ко рту, словно совершала ответственную операцию. Под взглядом Лайонберга ей было, видимо, неуютно.
— Папа умер два года тому назад, — сказала она наконец.
— Мне очень жаль, — пробормотал Лайонберг.
— Это было так… — Она не договорила и перестала есть. Молчание и застывшая поза придали незавершенной фразе не вполне ясный, но доступный для понимания смысл — повисло молчание, насыщенное воспоминаниями об умершем, печалью, чувством утраты.
— Когда ушел мой отец, мир показался мне иным, чем прежде, — сказал Лайонберг.
— Он стал меньше, — подхватила Рейн, — и старики кажутся мне теперь очень хрупкими. Стоит посмотреть на пожилого человека, и хочется чем-то ему помочь. — Она не отводила взгляда от скатерти. — Я бываю просто счастлива, когда они позволяют им помочь. Когда они, типа, признают, что не справляются, и соглашаются принять чужое участие.
— И много у вас возможностей помогать старшим? — удивился Лайонберг. — По-моему, вы живете в разных мирах.
Его слова ее задели, и ответ прозвучал, как ряд напряженных вопросов:
— Я же говорила вам про столовую? Где я работаю? В Пресной Воде? Их там всегда полно, этих стариков, они как дети с виду, беспомощные, кривоногие, да?
Глаза ее сияли, словно девушка порывалась говорить откровеннее, словно старики пробуждали в ней неукротимое материнское чувство, однако она была гостьей за этим столом, а хозяин слушал молча, будто недовольный чем-то.
— Они выходят из столовой, покачиваясь на своих больных ногах, вроде как вот-вот упадут и на куски рассыплются, — продолжала она, горестно скривив рот.
— В этом мире полным-полно стариков, — заметил Лайонберг.
— Да, но все они разные, — возразила Рейн. — Скажем, у некоторых остеопороз.
Лайонберг невольно усмехнулся, представив себе простодушных, терпеливых больных, которые и читать-то толком не умеют, но знают слова вроде «синдром кистевого сустава», «заболевание периферической сосудистой системы» и «ангиопластика» — знают все это не от излишней учености, а на собственном мучительном опыте.
— Они напоминают мне отца, — сказала Рейн.
Молчание Лайонберга не слишком ее стесняло, она вообще едва ли что-нибудь замечала вокруг, если и восторгалась каким-нибудь из его сокровищ, то самым ничтожным — не воспринимала Джорджию О’Киф и знай себе болтала о цветочках. Ни к чему в этом доме ее сердце не потянулось, и Лайонберг счел бы ее легкомысленной особой, если б она не говорила так о своем отце.
— У него были проблемы с сердцем, — пояснила она. — Ему было шестьдесят два года.
— Господи, это же совсем немного!
Его возглас поразил девушку. Лайонберг в смущении поднес к лицу салфетку, аккуратно прикоснулся к уголку рта, словно промокнув, размышляя при этом, что же он выдал в себе чересчур горячей репликой.
— Я поздний ребенок, — сказала она. — Мне двадцать шесть.