— Это-то меня не беспокоит, — ответил я.
— Ну, тебя все беспокоит, — сказала Фрэнни. — Грудке Так восемнадцать, и она тебя страсть как беспокоит, а она тоже будет здесь.
Это было правдой: Грудка Так прилюдно называла меня «хорошеньким» — своим звучным голосом, с обычной снисходительной интонацией. Но я на сей счет не обманывался; она была хорошенькой — и никогда не обращала на меня внимания, разве только для того, чтобы пошутить; она пугала меня так же, как пугает тот, кто забывает твое имя.
— Короче говоря, — сказала однажды Фрэнни, — как только ты начинаешь считать себя незабываемым, сразу же находится кто-то, кто не может припомнить, что вообще с тобой встречался.
День подготовки к встрече Нового года в отеле «Нью-Гэмпшир» был сумбурным; я помню, как что-то очень явное, более явное даже, чем обычная волна глупости и грусти, нависало над нами, как будто мы время от времени осознавали, что почти не горюем об Айове Бобе, а с другой стороны, на нас давило сознание ответственности (не вопреки, но
Завещание было связано с теорией Айовы Боба, что все мы находимся на большом корабле — «в большом кругосветном круизе». И вопреки опасности в любой момент быть смытыми за борт, вернее, из-за самой этой опасности мы ни в коем случае не должны поддаваться грусти или хандре. То, как устроен этот мир, не может служить основанием для слепого цинизма или незрелого отчаяния; миром — так верили они, Айова Боб и мой отец, — двигает, как бы скверно это у него ни получалось, страстное желание обрести какую-то цель, и мир просто обречен стать лучше.
— Счастливый фатализм, — скажет позже Фрэнк с точки зрения своей философии; как юноша с проблемами, Фрэнк всегда был Фомой неверующим.
И однажды вечером, когда мы смотрели по телевизору, висевшему над стойкой бара в отеле «Нью-Гэмпшир», слезливую мелодраму, моя мать сказала:
— Не хочу смотреть до конца. Я люблю счастливые концы.
— Не бывает счастливых концов, — сказал отец.
— Правильно! — воскликнул Айова Боб, в его надтреснутом голосе слышалась странная смесь довольства и стоицизма. — Смерть ужасна, бесповоротна и очень часто преждевременна, — объявил тренер Боб.
— И что из этого? — спросил отец.
— Правильно! — воскликнул Айова Боб. — В том-то и суть: и что из этого?
Таким образом, руководящий принцип нашей семьи сводился к тому, что осознание неизбежности печального конца не должно мешать жить полнокровной жизнью. Это базировалось на уверенности в том, что других концов, кроме печальных, не бывает. Мать сопротивлялась такой точке зрения, Фрэнк смотрел на все это мрачно, а мы с Фрэнни верили в эту религию, и если временами начинали сомневаться в мудрости Айовы Боба, то мир всегда предъявлял нечто такое, что, казалось, доказывало правоту старого футболиста. Мы никогда не знали, какова религия Лилли (вне всякого сомнения, это была какая-то маленькая идея, которую она держала при себе), а Эгг был занят воскрешением Грустеца — во многих смыслах. Воскрешение Грустеца — это тоже в своем роде религия.
Доска с отпечатками лап Грустеца и дырками для шурупов, которую нашел Фрэнк, напоминала заброшенное распятие четвероногого Христа и показалась мне зловещей. Я подговорил сидевшую на пульте Фрэнни проверить номера, хоть она и заявила, что мы с Фрэнком чокнулись: Эггу, сказала она, возможно, просто нужна была доска, и он выбросил собаку. Конечно, поиски через интерком были бесполезны, ведь Грустец, выброшенный или спрятанный, больше уже не дышал. Из номера «4А», в противоположном конце коридора от наполненной треском радиопомех комнаты Макса Урика, доносился странный свистящий звук, похожий на ток воздуха, но Фрэнни сказала, что там, скорее всего, открыто окно: Ронда Рей застилала постель для Малютки Так, и в комнате, вероятно, был спертый воздух.
— А почему мы селим Малютку на четвертом этаже? — спросил я.
— Мать думала, она будет там вместе с Грязнулей, — ответила Фрэнни, — чтобы они, загнанные на четвертый этаж, хоть как-то могли уединиться от вас, детей.
— От нас, детей, ты хочешь сказать, — поправил я ее. — А где будет спать Младший?
— Не со мной, — резко ответила Фрэнни. — У Младшего и Сабрины будут собственные комнаты на втором этаже.
— Сабри-и-ина? — протянул я.
— Именно, — ответила Фрэнни.
«Сабрина Джонс!» — подумал я, и мое горло свело судорогой. Семнадцать лет и шесть футов шесть дюймов ростом, без одежды и насухо вытертая весит сто восемьдесят пять фунтов и может отжать двести фунтов[17]
.— Они здесь, — пропищала Лилли, сунув нос в пультовую.
При виде Младшего Джонса, с его габаритами, у Лилли всегда перехватывало дыхание.