Приехала из Переяславки и мать Екатерины. Любовь Фёдоровна была душевно дружна со своими, как похваливалась перед селянами, «культурными родичами» – супругами Одинцовыми. Они наезживали к ней в Переяславку, поминутно вскликивали там:
– Какой воздух! Какие виды!
А она, бывая у дочери, захаживала к ним и неизменно подолгу и тщательнейше протирала на лестничной площадке подошвы о коврик и даже отряхивалась, а то и оглаживалась. Потом, войдя в квартиру, сокрушённо покачивала головой и прицокивала:
– Батюшки, чистота-то! Ой, намарает вам тут всякая дерёвня!
Такие разные, но им всегда было о чём поговорить, и веселясь, и грустя за бутылочкой чего-нибудь благородного.
Любовь Фёдоровна иногда могла попенять:
– Вам, городским, что остаётся делать тута? Жить да не тужить!
А они отвечали, посмеиваясь и уже зная её отклик:
– Что ж, давай, сватья, поменяемся: ты – сюда, мы – туда!
– Не-е! – отмахивалась она. – Я у вас тута газами задохнусь. Да от лени через год-другой салом окутаюсь, точно песцовыми мехами.
Поглядывала украдкой, но не с завистью, а в любовании, «для услады глаза», как муж порой приголубит «жёнушку», а то и «чмокнет» ей ручку, как жена другой раз погладит мужа, а то и без меры начнёт нахваливать его, как друг дружке они улыбнутся как-нибудь так вдруг, бог знает отчего, как часом заговорщически перемигнутся, пошепчутся. В деревне дояркам на родной своей ферме Любовь Фёдоровна потом повествовала:
– Он к ней – «Софушка, Софушка», она к нему – «Костик, Костик». Ну, бабы, скажу я вам, прям ангелочки оба. Сидишь у них в городских хоромах за столом с разносолами разными магазинскими и коньячком и любуешься сторонним счастьем. Ажно душа у самой принимается петь сама по себе.
– Уж, Люба, не подмыливаешься ли ты к мужику еёному?! – посмеиваются доярки.
– Что вы, что вы, окаянные! Такую любовь разрушить – и сатана не простит тебе!
А Екатерине она, случалось, говорила:
– Вона оно как промеж мужем и женой бывает-то, Кать. А мы, кирзачи деревенские, брёвна неотёсанные, чалдоны немытые? Ай, чего уж: жизнь прожита!
И вот она по телеграмме-«молнии» дочери приехала к милым её сердцу Софье Ивановне и Константину Олеговичу. Ехала – не верила ни в какую, что «помер этакий молодой да жизнелюбчивый мужик».
Увидела гроб – заохала, заголосила:
– Жить да жить бы тебе, сокол ты наш ясный!..
Народ отчего-то попятился, – то ли потому, что отвык городской люд от высоких, но простых слов, рождённых в мгновение, на твоих глазах сердцем, то ли чтобы не загораживать плакальщицу, дать ей простора. Она же не смотрела ни на кого, будто была одна, – голосила, убивалась. Так и сказал один старичок другому:
– Надо же, как убивается бабонька.
Смущённая поведением матери, Екатерина потянула её за рукав, шепча:
– Мама, мама!..
Но что сказать хотела – и сама не понимала хорошенько. Чуть же взглянет на Константина Олеговича – у самой слёзы рвутся.
После поминального стола, когда все гости разошлись, Любови Фёдоровне, выпившей лишка, совсем неутешно стало. Софье Ивановне она говорила:
– Погиб бы на войне или в поножовщине – оно понятно. А так, скажите, люди добрые, чего мужик помер? Ещё ведь и пятидесяти пяти годков не стукнуло, и видный весь такой, щёки – кровь с молоком, и работой ломовой, как у нас в колхозе или в шахтах да на лесоповалах, не отягчён был, однако ж моченьки для жизни, видать, не осталось ни капельки. Верно говорю тебе, Софушка: печаль-тоска вытянула силушку из Олегыча. Помню, часом глянешь на него – весь он, ровно бы в глубоком колодце, в думках. Окликнешь – так и не поймёт, что окликнули его. Уж прости за откровенность меня, дерёвню стоеросовую да неотёсанную, а жили вы, точно сыр в масле купались. Вот и скажи, чего ж он у тебя думкал да думкал, сердце надрывал мыслями?
– Любушка, родненькая, если бы человек лишь только сыром да хлебом единым был жив и счастлив, не житьё было бы – рай земной. И я, как ты же, полагала, по-нашему, по-бабьи, что сыт человек, в тепле, в чистоте живёт, при деле каком-никаком состоит, семейные любят да лелеют его – и счастье с тобой, и ты можешь быть доволен и благодарить судьбу. Погрустил, похандрил, покуралесил, может быть, – и дальше живи. Как все. И молись: только бы не было войны. Но вот ушёл Костик, и я, как у вас в деревне говорят, простодырая, поняла наконец-то: Костик не мог
Но губы её свело, она разревелась, однако всё же сказала:
– Потому что художником он был.