У каждого человека в душе есть своё чудовище, но не каждый представлял его столь ясно, как Глеб Степанович Тураев: человек изобрёл способ мгновенного уничтожения людей сразу тысячами миллионов — миллиардами! Исходить надо было из того, что являлось
Глеб Тураев постепенно начинал постигать, что это такое — вселенская жажда самоистребления как избавления от невыносимого одиночества. Человеческая мысль, вдруг прозревающая нечто для себя непостижимое, наполнялась убедительной силой правоты и законности самоубийства. Ведь всякий непокой, всякое движение вещества уже есть поиск иного состояния, чем то, в котором вещество пребывает. Жажда самоубийства, стало быть, освящена высшей волей, внушающей вечной Деметре желание небытия.
Но в ту секунду, как пришла эта мысль в голову Глеба Тураева, он замер от ужаса, внезапно подумав: да ведь подобные желания не что иное, как убедительный признак того, что новое Оружие противника успешно завершено и, возможно, уже пущено в ход! Сама неотразимость и привлекательность идеи
Его десятилетняя дочь Нина отказалась пойти в магазин за молоком, заявив отцу, что боится выйти на улицу, — ибо час тому назад, когда она возвращалась из школы домой, в тамбуре входной двери, в подъезде, валялся некий старик, загородив своим телом проход, пришлось перешагивать через его ноги. Глеб Степанович с удивлением вопросил, почему же она ничего ему не сказала, ведь он же был дома, на что девочка ничего не ответила и даже головы не повернула к нему, продолжая смотреть телевизор. Глеба Степановича привело в глубокое негодование то равнодушие, с которым дочь говорила о валявшемся на земле человеке.
— Неужели цользя было помочь ему? Ведь ты уже большая и сильная.
Молчание, пауза.
— А вдруг он болен — сердце, или что, или вдруг умер?
Быстрый взгляд дочери в его сторону, но ещё не на него; взгляд подбирающийся, звериный, озирающий ближайшие окрестности. И как странно воспринимается вид обычного поля, тёмной стены еловой опушки леса, розовой просёлочной дороги, вьющейся по полю.
— Так я же боялась, — потупившись, ответила дочь.
— Понятно, боялась — но сказать-то мне можно было?
Что-то шевельнулось в кустах, нет, даже не шевельнулось, а внятно обозначилось за их неподвижной листвою — невидимое ещё, но уже явно угрожающее, конкретно опасное. Ты существуешь по-волчьи не одну тысячу лет, подобная опасность встречалась столько раз, что тебе вовсе не надо видеть её, чтобы распознать.
— Могла бы сказать мне, что там, внизу, лежит на земле какой-то человек?
Стремительно выпрыгнул из кустов огромный борзой пёс, с лохматыми плоскими боками, в прыжках своих подбрасывающий себя выше далёкого горизонта, отороченного голубым зубчатым лесом.
— Вот ещё! Надо мне очень! Да он, может быть, пьяный валялся?
— Нина, дочка, нельзя перешагивать через лежащего человека…
— Слушай, чего ты ко мне лезешь?
— Это ты так с отцом?!
— А ты не лезь, если тебя не трогают.
— Вот как! — вскричал несчастный отец, начиная терять рассудок в беспредельном гневе. — Ты ходишь по человеку — и тебя ещё обижают? Человек для тебя грязная скотина, о которую можно только юбку испачкать? Так? Так? Говори!
— Да, так! — с жалким привизгом выкрикнула девочка, вскакивая с кресла. — Я бы вас всех убила, понятно? — И слезами беспредельного ожесточения и безысходности завершились её нестойкие действия в свою защиту.
Маленькую оборванную девочку легко и стремительно настигла крутобрюхая гигантская борзая, волчатник-кобель. И семенящий, вперевалку, неуклюжий бег девочки, кое-как обутой в драные лапти с выбившимися лохмотьями онучей, — нелепый бег девочки по ровному пустому полю был страшным. Сироту-нищенку специально побили, напугали и выгнали из леса на край поля, и холоп по кличке Жвома, барский ублюдок, перед тем всю её старательно потёр свежей волчьей шкурой, недавно снятой с доски-распялки… В последнее мгновение девочка оглянулась на бегу через плечо, увидела собак и вдруг остановилась. Она нагнулась, подобрала с земли рогатую ветку и, повелительно вскрикивая, принялась издали махать ею на несущихся к ней зверей. Скакавший впереди на доброй лошади-вятке холоп Жвома видел, как волчатник с ходу взял девочку за горло, словно куклу, и, не приостановившись, поволок её дальше, подгоняемый лаем и завываниями подступавшей своры.
— Ладно, успокойся, — сурово произнёс Глеб Тураев, глядя на плачущую дочь, — слёзы твои никому не помогут.
— Опять у вас что-то случилось? — спрашивала испуганно жена, заходя в комнату.
— Случилось то, Ирина, что у нас вырос не ребёнок, а жестокий зверёныш, — отвечал ей муж, неподвижный, бледный, как мертвец.
— Сам ты зверь, — отчётливо, спокойно выговорила девочка, вмиг перестав всхлипывать, и, повернувшись к отцу, уставилась на него исподлобья горящим, неподвижным взглядом.