Над жидкой дорогою, растекшейся меж лесных зелёных толп рекой серого киселя, залетали, завспархивали какие-то малоразличимые птички. В их зыбком полёте, столь чуждом по своей лёгкости смутам и тяжбам челоческих душ, крылось что-то очень страшное. Ведь кроме людей у Бога достаточно тварей и птиц, светящихся силуэтов в небе, тёмных теней на песках пустынь, а человеки… Каждый из них в своё время, пока существовал, являлся лишь будущим призраком. И в тот дождливый день, выйдя из леса на край поля, по которому проходила заглохшая дорога, я встретил призрачный обоз о двух телегах, грустный обоз, в котором лошади-призраки везли на телегах-призраках саженные мешки с призраком-углём, — в призрачном двадцать седьмом году, когда крестьяне сами решили образовать свою артель под названием «Новый путь». И рядом с телегами шагали, подчмокивая губами и подёргивая вожжи, две призрачные женщины, одна огромного роста, настоящая великанша, — груженая телега была ей по пояс, — другая маленькая, подтянутая, в ловко облегающем зипуне и новых лаптях.
Я же, в старой отцовской брезентовой куртке, с корзиною на ремне через плечо вышел из леса на поле и зашагал по слякотной дороге, разминувшись с понурыми возницами. И сам я был призрачнее всех этих призраков, воплотившись в человека, которого и на свете не было; я шёл по скользкой дороге мимо берёзовой километровой аллеи, образовавшейся на месте былой подъездной дороги к Гуду, и ещё издали увидел её, фельдшерицу в светлом плаще, в надвинутом синем берете, наискось перечёркивающем лоб. Дорога была совершенно пустынной, возы скрылись за полем в лесу, мы сближались с каждым шагом друг к другу — и наша встреча стала уже неотвратимой — где-то в призрачных семидесятых годах. Иду навстречу девушке-фельдшерице и торопливо додумываю свои думы.
С тех пор как человек узнал о смерти, он всё время стремится к ней, и это вовсе не значит, что ему самому хочется умереть, — бывает, для него и достаточно того, чтобы умертвили другого. Лес, мой затейливый зелёный Лес, выращенный по деревцу, по кустику, затаил это желание зла себе подобному в неподвижности своего существования — я заключил всю энергию самоистребления деревьев в эту неподвижность, как в ядро атома его энергию. Но вот, вырвавшись из статичной формы, энергия саморазрушения начала бушевать в Лесах человечества — вся его история наполнена страстью самоистребления. Нападение одних людей на других, родов на роды, племён на племена, убийство путника, соседей, малые и великие войны, рассмотренные с позиций Единого Человечества, есть не что иное, как его многочисленные, растянутые в тысячелетиях попытки суицида. И тот из людей, кто первым объявил священною заповедь «не убий», сделал, в сущности, и самую первую попытку шагнуть в сторону от предопределившегося пути, который выявился, прост и ясен: самоубийство Человечества.
Подобно тому, как дерево шумит, когда его ещё и на свете нет, многие слова, произнесённые внуками, были когда-то повторены предками — мне всегда не по себе от повторения, всё в новых и новых вариантах, человеческих судеб, одних и тех же несбыточных надежд и желаний. Деревьям моего Леса свойственно шуметь одинаковым образом — на лёгком ли ветру, трепеща одними листьями и мягко покачивая концами самых тонких ветвей, или на сильном ветру, торопливо, испуганно пригибая вершину и уже не журча, как ручей, а издавая гул водопада. А под ударами внезапной бури деревья Леса, даже самые могучие, как бы теряют голову от страха и шумят, словно стадо буйволов, ревут, словно волны морские, осатаневшие под бичующими ударами ветра. Но все эти живые звуки, бесчисленно повторяясь и чередуясь, уже давно обрели стройный порядок в прозрачной полифонии веков, и музыка сфер, одухотворяющая струны и звучные скважины флейт в моём Лесу, давно заучена мною наизусть. В любое мгновенье, прислушавшись к тишине или звучанию Леса, я могу продолжить, напевая про себя, текущую в богоданное время мелодию тонкого безмолвия или тревожного упования.