Они поджидали за трансформаторной будкой. До подъезда оставалось двадцать шагов, но Пальцы вышли наперерез и даже встали так, как расставило униженное воображение: коротенький мизинец Фурсы в смешной вздутой куртке; чуть приотставший безымянный Чайки, покрытый лёгкой кожаной чешуёй; срединная колонна Копылова, одетая тонко, зато дорого и тепло; указующий Гапченко в шапке с весёлым помпончиком; большой застенчивый пуховик Вовы Шамшикова.
– Здарова, пойдёшь на вписку бухать?
– Сегодня? – голос не может поверить, – С вами?
– С нами, – лукаво отвечает Чайка, – или уже с кем-то другим забился?
– С Па... – не вовремя пищит Фурса, но его прерывает Копылов, – там не только мы вписываемся.
– Тяночки будут, – мечтательно трясётся помпон.
Западня очевидна. Наверное, Шамшиков постеснялся дать мудрый совет. Пойти? Ну да, конечно... Сначала предложат выпить, потом окружат, наведут камеры, начнутся внимательные расспросы – предварительные ласки любых унижений. А может, подговорят неизвестную давалку, обожающую чужой позор. Может, науськают борцуху... Может, всё может быть.
– Спасибо, не могу. Дел много.
Пальцы злорадно переглядываются. На лицах улыбки. Ага, значит, Шамшиков всё-таки дал свой совет.
– Тогда плати дань, – стянув глаза в щёлки, говорит Копылов.
– Какую дань?
– Какую!? – детский комбинезон Фурсы надувается от злости, – Опять не дошло!?
– Чтоб к вечеру скинул фотки Папика, – чеканит Рома Чайкин, и нахмурившееся лицо Копылова озаряется, – Тариф такой: фотка Папика в день и живёшь ровно. Не присылаешь... ну, понял, в общем.
Пальцы одобрительно гудят. Поддакивает даже Вова Шамшиков.
– Какого Папика? – мороз с улицы пробирается под одежду.
– Ну, батя, отец... – удивляется Копылов, – живёшь же с ним. Только чтобы нормальная фотка была. В профиль там, либо в этот, как его...
– Анфас, – машинально подсказывает Шамшиков.
– Да. Попроси его, в общем, встать как-то, не знаю. Чтобы усы главное видно были. И живот. Он же дома в труханах рассекает?
Отступать некуда. Родственные связи установлены, пора бить. Ведь было же решено – как только оскорбят напрямую, без иносказаний и карнавала, сразу последует ответ. А если отступить ещё на шаг, болезнь окончательно разъест тело, и дух провалится в пустоту. Надо действовать. Проказа тверда, она застарела бугристой коричневой коркой, нужно подцепить и дёрнуть, чтобы брызнула мутная вонючая сукровица, и тогда боль освободит, подставив мясо воздуху и огню.
– Соглашайся, – соблазняет Чайкин, – всё честно, без обмана.
Пальцам кажется, что это справедливо – ведь если человек странен, справедливо наказать его – но их травля глубже, она не в животе и усах, не в самоутверждении, не в чём-то социальном и подростковом. Она глубже физиологии, глубже учебников по психологии и людей, которые их читают. Подлинная травля неговорима, невыразима и неделима. Она просто есть. Вот так вот сцепились молекулы, вот так тяготят друг друга галактики – это данность, само условие существования, ибо кто-то есть только за счёт другого. Здесь нет никаких причин, а только Причина, всеобщая обусловленность всех – каждым. Страшно, если травля – другое название бытия.
– Больные, что ли? Не буду вам...
Подсечка, валят в снег. Зимой бьют сильнее – тело сокрыто, его хочется достать и не получается, отчего накатившая ярость плавит снег, эту первую оболочку. В него не так страшно кинуть, бросить, закопать. И он так мягок, поглощающ, всеобщ. Одежда – вторая оболочка. Подначивает сильнее ударить, пнуть. Нога пружинит от синтепона, можно бить не боясь. Шапка, шарфы – третья. Лиц не видно, а значит не видно и человека.
Точный удар в скулу – Копылов, его ботинок. А вот неуверенный тычок Шамшикова. Его оттягивает Гапченко, и, наверное, первый раз в жизни говорит:
– За тебя я сделал, не надо.
Боль не чувствуется. Летом, осенью или весной иначе, там грязь, камни, лужи, непокрытая голова, мусор, руки без перчаток, за одеждой сразу кожа и кости – подходи, осуществи себя. Зимой гонителям приходится срывать оболочки, как с подарка на день рождения. Им не одолеть холод: мороз сковывает, не даёт двигаться, леденит мысли, и те не могут усладить тело. Зимой травля забирается в дома, греется у печки, тает по коридорам и комнаткам. На улице она ожесточена, но бессильна.