Дальше начинается разница, притом весьма знаменательная и важная для понимания Кюхли — Юрского.
Разница эта — в отношении к себе, к искусству, к людям. Сначала — о Сальери.
Своего противоречия Сальери не сознает; ему кажется, что он равно гениален и в восприятии и в творчестве. Зная свою восприимчивость к искусству, он, подобно заурядному мещанину, делающему мерой всех вещей именно себя, обожествляет ее и возводит любое свое мнение в закон.
Обожествляя свою восприимчивость и приравнивая ее к художническому гению, он уже любит не искусство, а себя в искусстве. Зная, каким трудом досталось ему творчество, он и тут свой индивидуальный опыт, как это свойственно посредственности, возводит в закон, в догму, обязательную для всех.
Убеждаясь в том, что Моцарт в эту догму не укладывается, он из любви к искусству стремится восстановить справедливость, защитить «закон природы», придуманный им самим.
Моцарт подавляет его не только своею гениальностью, но главным образом своею, с точки зрения Сальери, непонятностью, «неорганизованностью». Поэтому, преклоняясь перед Моцартом
-
гением, обожествляя его («некий херувим») как творческую личность, Сальери не принимает его как личность человеческую. Он принимает только часть Моцарта и отвергает Моцарта как целое, как «просто личность».
Сальери любит искусство, но только Искусство, пишущееся с большой
буквы. Искусство вообще, без людей, ибо ни один из них не может
уложиться в выношенную Сальери догму: пользы от них мало («Что пользы
в нем?..»),
а беспокойства и беспорядка много.
Для того чтобы охранить в Искусстве порядок, надо устранить «просто
личность», а для этого необходимо ее убить. Иного пути нет.
В итоге высшим «творческим актом» Сальери, его «звездной ночью»
оказывается убийство человека.
Но такое «творчество» опустошает душу и парализует творческие силы.
Убив Моцарта, Сальери убивает и того Моцарта, ту часть Моцарта, то
моцартовское начало, которое жило в нем самом.
Это распад личности, уничтожаемой собственной нелюбовью к людям во
имя любви к абстракции — пусть даже эта абстракция обозначается
прекрасным словом и пишется с большой буквы.
Это самоутверждение личности, доходящее в своем максимуме до ее —
личности — самоубийства.
Теперь — о Кюхле.
Хорошо помню, как Сальери — Симонов слушает экспромт Моцарта. Большой, сильный, он сидит, забившись в угол дивана, будто окаменев. Сидит, втиснутый туда волной звуков, которые не дают ни сдвинуться с места, ни свободно вздохнуть.
Моцарт восхищает его. «Ты, Моцарт, бог, и сам того не знаешь. Я знаю, я.» Ты не знаешь, но можешь. Я знаю — и не могу. Это плохое восхищение. Оно подавляет и повергает в отчаяние.
Но кадр: Кюхля, слушающий чтение «Горе от ума», — тоже невозможно забыть. Длинный нос, большое приглуховатое ухо, оттопыренное рукою, чтобы лучше слышать, выкаченный огромный глаз, и восторженный, и внимательный, и придирчивый одновременно — все существо устремлено к Грибоедову, в Грибоедова!
И все забавное, нескладное, что есть в этой исступленно
-
внимательной физиономии, приобретает вдруг иной, важный и истинный смысл. Здесь Кюхля —
творец, здесь он художник более, чем в своих стихах, здесь он велик.
Этот кадр — образ Кюхли в самом общем и высшем выражении: человек, творческое начало которого растворяется, реализуется в неистовой любви к искусству, этому творению человека, к самому человеку, к людям — реализуется настолько интенсивно, как это недоступно Кюхле
-
поэту. Да, Кюхля Юрского — Сальери, но лишь тот Сальери, который произносит: «Ах, Моцарт, Моцарт! Когда же мне не до тебя! Садись, я слушаю». Только такой Сальери. И это есть личность Кюхли. И именно потому он — поэт. Посредственность — это неумение и нежелание преодолеть свою ограниченность, постигнуть то, что вне привычных понятий. Личность жива лишь, когда она стремится выйти за пределы привычного, «своего», жить, по выражению Блока, «вне себя».
Посредственность «сальеристская» во много раз страшнее творческой ординарности. По сравнению с Сальери, Кюхля — Моцарт, даже если бы в творческом отношении он был вдвое ординарнее Сальери.
Сальери принципиально одинок, горделиво одинок — он отверг не только то, что «на земле», но и то, что «выше»: ни здесь, ни там нет «правды», которая бы его устроила. Кюхля тоже одинок —
это подчеркивается всем строем спектакля: если Юрский и не в отдалении от других (как, например, в сцене «семейного совета»), то почти везде он какой
-
то «отдельный» всем своим обликом и поведением. Кюхля страдает, когда ему надо «наладить контакт» с чем
-
то или кем
-
то вовне (Пушкин, Грибоедов и другие близкие люди здесь в счет не идут), ибо он уже привык к репутации чудака. Почти мучительно смотреть, как он, выйдя ночью «поднимать», «агитировать» встречных солдат, пытается «пристроиться» к первому попавшемуся служивому и робко, стесняясь, еле слушающимся языком,
но,
ощущая всю меру ответственности за порученное дело, начинает заговаривать с незнакомым человеком: «Куда, голубчик, идешь?.. Как живется?..»
Но эта «отдельность», эта замкнутость совсем иного рода, чем горделиво
-