– Он будет продолжаться еще лет десять. Потеряет жизненную силу еще чуть ли не половина малых сельских поселений.
– Конечно, все это можно объяснить урбанизацией. Но что худо? На селе люди остались без работы. Абсолютно! И слышен их беспомощный крик: «Дайте нам работу!» Они готовы бежать за ней на край света, куда угодно – лишь бы заработать на жизнь. Раньше их держал колхоз. Теперь пришел капитализм. Собственник, вооруженный хорошей техникой, в работниках не нуждается. Ему хватит узких специалистов.
А сельский люд разбредается, поработает где-то месячишко-другой, покрутится ночами в убогой бытовке – глядишь, что-то заработает и привезет домой денежки. А как жить семье без хозяина?
– Да, это так. Когда приходит время расчета, хозяин бесцеремонно унизит человека: «Работаешь как черный, а получать хочешь как белый?» Почти бесплатно люди работают. Большая беда пришла к хорошим, работящим людям. Они остались не у дел.
– Ну и что? А жилья-то у него вблизи работы нет. И не будет! Нормальные люди не могут и не должны жить без семьи, без детей!
– К великому сожалению, резко уменьшается количество русского населения. Знаю поселки, где в следующем году не будет ни одного первоклассника. Молодые потихоньку уходят из родимых мест. И постепенно закрываются школы, медпункты, клубы.
– Да. Но не только для меня – она должна обеспокоить всех нас. Пусть меня называют «почвенником», «деревенщиком», но сохранение русского языка все-таки неразрывно слито с деревней. В городе пласт чистой русской речи быстрее вымывается газетными и тусовочными словами.
Разрушаются духовные традиции семьи, исчезает дружеская спаянность людей. В городе ты и соседей-то не знаешь – как хочу, так и свищу. А в деревне, на хуторе, ты весь на виду. Насоришь ли у дома, не поздороваешься ли с человеком, увидят отца и станут укорять: «А твой-то со мной не поздоровкался». Такую выволочку за это задашь своему сыночку! На деревенском круге все еще держится провинциальная Россия. А если идет вымывание деревенских основ, то это идет вымывание наших корней. И отеческое древо не будет так зеленеть и плодоносить.
– Там живут чеченцы. Зачем им школа? Они занимаются скотом. В наши волгоградские места чеченцы приходили издавна. Поживут лет двадцать, пока не построят свой дом в Грозном, и уедут. Потом придут другие.
– К сожалению, есть. У нас край многонациональный: казахи, мордва, чуваши, марийцы, украинцы, белорусы – люди ехали в хлебный край. Но всего напряженней отношения с чеченцами. У них абсолютно иные обычаи. На русских они никогда не женятся. В свой круг чужого не принимают. У нас никогда не было, чтобы скотину пасли на хлебном поле. А им все равно. Наши местные живут своим клочком земли, своей коровенкой. Старые люди ковыряются в земле, пока не умрут. Моя родная тетя Нюра уже падала, а все приговаривала: «Я копать хочу». Плачет: «Дай мне лопату».
– Они окончили рабфак, а потом Московский технологический институт по пушнине. Их отправили в Игарку по распределению, и отец там вскоре, после моего рождения, заболел и умер. И тогда моя мама Антонина Алексеевна и ее сестра Анна с сыном объединились в одну семью. Мужа тети Нюры посадили в 37-м, и нас всех сразу выслали в Казахстан, в город Или, как врагов народа. Только вместе мы могли выжить. Так мы и жили одной семьей под одной крышей. В Калач-на-Дону приехали в 45-м на восстановление народного хозяйства, но без права проживания в областных центрах.
– Нет. Какие после войны были женихи. В моем классе только у двоих ребят уцелели отцы, остальные погибли. Муж тети Нюры потом пришел из мест отдаленных – его освободили и реабилитировали.
– В стройбате. Призвали меня в армию, когда я бросил механический институт после четвертого курса – побеждали мои филологические наклонности. Мы, солдаты, строили площадки для «Востока». Жили в солдатских землянках, и вокруг стройобъекта в три ряда шла колючая проволока. Щебень, цемент, пыль. Работа – до седьмого пота.
– Есть ли она во мне, эта мощная энергия, этого я не знаю. А может быть, там, в младенчестве, я соприкоснулся с энергией угнетения? Много позднее ездил в Игарку посмотреть, что это такое. Вспомнил, что у Виктора Петровича Астафьева есть «Кража», как раз той поры, когда я родился, то есть 38-го года. Мы как-то с ним встретились, он мне книгу подарил с надписью: «Игарскому религорю». Слова этого я не понял. Думаю, что он имел в виду мученика: ведь в тех местах были в основном ссыльные.
И вот я побродил по старой Игарке среди домов, вросших в землю, побывал на кладбищах с повалившимися, гниющими крестами. Там же вечная мерзлота. Это не место для житья. Мне рассказывали, как пригоняли в эти места ссыльных: бедолаг выгружали с баржи на пустыре – живите! Начинали они копать землянки. А тут грянет зима, и умирали от мороза и труда непосильного. Иной приговаривал на смертном одре: «Слава Богу, хоть отдохну теперь». И семья Виктора Астафьева, и он сам мальчишкой пятнадцатилетним тоже были ссыльными.
– А без этого нельзя! Над вымыслом слезами обольюсь. Иначе человек над книжкой будет зевать. А он должен, читая, радоваться либо плакать. Вся настоящая литература и есть страсть.
– Что я сейчас, накануне семидесятилетия, про это вспоминать буду? Читайте мои вещи, про все узнаете.
– Это мой внук Митя, любимое дитя моего сына Петра.
– Выезжаю к приятелю на хутор. Живу там несколько дней. Иногда даже один. Рыбу не обязательно ловить. Для еды нужно мало. Люблю над водой подумать, по берегу походить. Мне приятель говорит: «Ты не рыбак, ты ходок».
– Да, это мужское дело. Я научился готовить рыбу на сене.
– Запекаешь рыбу в духовке с ароматными травками. Вот этот травяной, сенной дух особенно благодатен.
– Их красота. Как не восторгаться прекрасными лицами! Какой заразительной энергией наполнено молодое тело, как горят их глаза, когда общаются, не замечая никого вокруг.
– Да они живут теми же страстями, которые сжигали и нас. Но, правда, мы были стыдливее. И это, наверное, хорошо. Они же целуются на улицах не стесняясь. Я в такие минуты в душе вопрошаю: «А что же с вами будет, когда вы останетесь наедине?» Да ладно. Это поветрие моды, которую прививает телевидение. Это безоглядность проходящая.
– В нас сидит эгоцентризм: нам хочется, чтобы сейчас и немедленно все стало хорошо. Сегодняшним мы недовольны и ворчим: плохо, плохо. Конечно, где-то в Швейцарии или Германии жизнь получше. Но стоит спросить себя: что главное? Жизнь так коротка. И надо бы научиться избавляться от лишнего. Лишнее имущество, которое навьючиваешь на себя, ты потом тянешь на себе как вол. Посмотрите, сколько у каждого ключей! У меня их десятка три. Не от воров мы защищаемся. А воры пришли недавно ко мне и за две минуты открыли все замки, обчистили, и до свидания… Ну что ж, не помрем без украденного.
– А по мне, самая вкусная еда – это хлеб. В глубинке зайдешь на пекарню, вдохнешь запах теплого хлеба, и вырвется старинный восторг: «Ой Господи! Девки, какой же вкусный хлеб вы печете!» Возьмешь буханку, да еще воды родниковой, соли и буханку эту навернешь – не заметишь». А вода в наших родниках – просто чудо. Сидишь около, пьешь воду с ладони, и доволен. Чувствуешь – вот оно, главное: хлеб, воздух, которым можно дышать, не отплевываясь. А что тебе, человек, еще нужно? Зачем ты, богатый миллионер, строишь дом за домом? Вспомнить бы про Диогена.
– Любовь. Без любви и человечества не было бы. Понимать и любить эту жизнь – вот счастье. Наша короткая земная пора – все лишь птичий посвист! Зачем тебе две-три машины? Я люблю ходить пешком. Встретится знакомый и удивляется: «А чего ты не на колесах?» А я ему подкидываю по-народному: «Ноги носят, а когда не будут носить, усядусь в машину».
– Нет. Из одуванчиков варю мед. Только не из уличных. На чистой поляне нужно собрать желтые лепестки. Раньше у нас этим занимались цыгане. Снимали на хуторе хату, собирали лепестки, варили с сахаром и продавали. У меня тоже получился прекрасный мед. Зимой откроешь баночку с этим экзотичным медом и почувствуешь майскую пору.