Я выигрываю сет. Это кажется невероятным, но в тридцать пять лет я — в финале Открытого чемпионата США. Даррен, Джил и Штефани вытаскивают меня, обессилевшего, из раздевалки и оказывают помощь. Даррен хватает ракетки и бегом несется с ними к Роману, отвечающему за перетяжку струн. Джил вливает в меня свой волшебный напиток. Штефани ведет меня в машину. Мы едем в Four Seasons смотреть матч, в котором Федерер и Хьюитт будут оспаривать друг у друга право сразиться со старым калекой из Вегаса.
Перед финалом нет ничего более расслабляющего, чем просмотр второго полуфинала. Ты говоришь себе: «Неважно, что я сейчас чувствую, мне все равно легче, чем вот этим двум парням». Разумеется, Федерер выигрывает. Я откидываюсь на кровать и думаю о нем, в уверенности, что где-то там он сейчас тоже размышляет исключительно обо мне. С этого момента и до завтрашнего полудня я должен делать все чуть лучше, чем он, — в том числе спать.
Но я — отец. Раньше перед матчем я спал до половины двенадцатого. Теперь встаю самое позднее в половине восьмого. Штефани уговаривает детей вести себя тихо, но я знаю, что они уже встали и хотят увидеть папу. Более того — папа тоже хочет увидеться с ними.
После завтрака целую их на прощание. Направляясь на стадион вместе с Джилом, я спокоен. Знаю, что у меня нет шансов. Я старик. Кроме того, я сыграл подряд три матча из пяти сетов. Будем смотреть на вещи реально: максимум, на что я могу надеяться, это затянуть матч на три или четыре сета. Если игра пойдет быстро, то физическая форма не будет иметь решающего значения, — тогда мне, возможно, повезет.
Федерер выходит на корт, он похож на актера Гэри Гранта. На секунду мне приходит в голову фантазия, что перед матчем он наденет смокинг и аскотский галстук[53]
. Он непробиваемо спокоен, а я суечусь, даже когда подаю при счете 40–15. Он опасен в любой зоне корта, мне негде спрятаться. А когда скрыться невозможно, я не могу играть как следует. Федерер выигрывает первый сет. Я старательно вызываю в себе ярость и делаю все, что могу, пытаясь выбить его из равновесия. Во втором сете отыгрываю подачу, затем еще одну — и выигрываю сет.«Быть может, у мистера Гранта сегодня все-таки будут проблемы», — думаю я.
В третьем сете вновь отбираю подачу и веду 4–2. Подаю, и холодок бежит по моей спине. Федерер отбивает неудачно. Еще немного — и счет будет 5–2 в мою пользу, и на какой-то миг мы оба осознаем, что, быть может, сегодня здесь произойдет нечто удивительное. Мы смотрим друг другу в глаза и разделяем это мгновение. Затем, при счете 30-0, я подаю мяч ему под удар слева, он разворачивается и попадает по мячу твердой частью ракетки. Мяч издает звук, будто в детстве, когда я нарочно допускал на тренировке ошибку. Но этот кривой, неудачный мяч каким-то чудом переваливается через сетку и падает на моей стороне площадки. Победный мяч. Федерер отбирает мою подачу.
На тай-брейке он демонстрирует совершенно невероятную игру. Похоже, что он включил дополнительную передачу, которой нет ни у одного другого игрока. Он выигрывает 7–1.
В этот момент я, кажется, начинаю разваливаться на части. Мышцы ног будто молят о пощаде. Спина просто-напросто отказывается дальше терпеть все это безобразие. Мои решения становятся примитивными. Я помню, сколь тонки грани на теннисном корте, сколь малое расстояние разделяет величие и посредственность, славу и безвестность, счастье и отчаяние. Мы сыграли трудный матч. Мы шли ноздря в ноздрю. И вот теперь, после тай-брейка, заставившего меня открыть рот от восхищения, я разбит наголову.
Подходя к сетке, я знаю, что проиграл лучшему — тому, кто возвышается, словно Эверест, над спортсменами своего поколения. Заранее жалею молодых, которым придется вступать с ним в единоборство. Сочувствую тому, кому предстоит играть роль Агасси и для которого этот человек будет его Сампрасом. И хотя я не упоминаю в интервью Пита, думаю именно о нем, объясняя журналистам:
— Все очень просто. У большинства людей есть слабости. У Федерера их нет.
29
В 2006 ГОДУ я снимаюсь с Открытого чемпионата Австралии, а затем пропускаю и весь сезон грунтовых кортов. Мне это категорически не нравится, но следует хранить себя для Уимблдона, который, как я по секрету от всех решил для себя, станет для меня последним. Я берегусь для Уимблдона — никогда не думал, что произнесу нечто подобное. Не предполагал, что достойное, уважительное прощание с Уимблдоном окажется столь важным для меня.
Уимблдон — моя Святая земля. Здесь блистала моя жена. Здесь я впервые подумал, что могу победить, а затем доказал это себе и всему миру. Тут я научился кланяться, преклонять колени, делать то, чего мне не хотелось, носить то, что я не хочу надевать, — и при этом оставаться в живых. И неважно, насколько я ненавижу теннис: эта игра — мой дом. В детстве я ненавидел отчий кров, однако, уехав, очень скоро почувствовал жестокую ностальгию. Это воспоминание добавляет мне смирения в последние минуты карьеры.