Я сообщаю Даррену: предстоящий Уимблдон станет для меня последним, а Открытый чемпионат США будет моим прощальным турниром. Когда начинается Уимблдон, мы делаем соответствующее объявление. Я поражен, насколько быстро изменилось отношение соперников ко мне: я для них больше не противник, не угроза. Я ушел в отставку. Меня можно не принимать в расчет. Стена разрушена.
Журналисты спрашивают: почему сейчас? Почему вы выбрали этот момент? Я объясняю, что ничего не выбирал: я просто не могу больше играть. Это финишная линия, которую я искал и которая неумолимо притягивает меня. «Не могу играть» — это вовсе не то же, что «отказываюсь играть». Бессознательно я ждал момента, когда у меня не останется выбора.
Билл Коллинз, авторитетный теннисный комментатор и историк, соавтор биографии Лэйвера, подводит итог моей карьеры, заявив: он поднялся от панка до совершенства. Услышав это, чувствую раздражение: на мой вкус, он пожертвовал точностью ради эффектной формулировки. Я никогда не был панком — и уж сейчас меня никак нельзя назвать совершенством.
Кроме того, некоторые журналисты пытаются рассуждать о моей трансформации, и это слово меня тоже бесит. Трансформация — это переход из одного состояния в другое, тогда как я до начала процесса не представлял собой ничего достойного. Я не трансформировался, я формировался. Занимаясь теннисом всерьез, я был похож на большинство детей: не знал, кто я на самом деле, и бунтовал, когда старшие пытались мне это объяснить. Полагаю, что старшее поколение всегда делает одну и туже ошибку в отношениях с молодыми: к ним относятся, как к законченному продукту, тогда как на самом деле они постоянно меняются. Это все равно что рассуждать о матче до его окончания: мне частенько доводилось обращать поражение в победу, обыгрывать соперников, которые были уверены в своем превосходстве, — поэтому я не считаю такой подход верным.
Хорошо это или плохо, но то, что я представляю собой сейчас — моя первая и единственная личность. Я не менял свой имидж — лишь нашел его. Я не изменял образ мыслей — просто открыл его для себя. Джей Пи помог мне сформулировать эту мысль. По его словам, мой постоянно изменявшийся внешний вид, моя одежда, мои волосы сбивали людей с толку: все были уверены, что я знаю, кто я такой. Мои попытки самопознания все ошибочно принимали за самовыражение.
К сожалению, в начале лета 2006 года, несмотря на все старания Джей Пи и других, я не в состоянии объяснить все это журналистам. Но даже если бы я мог, Английский клуб крокета и лаун-тенниса[54]
был бы для этого явно неподходящим местом.Я не могу объяснить все даже Штефани, но это и не нужно. Она и так понимает. Дни и часы перед Уимблдоном она смотрит мне в глаза и похлопывает по щеке. Она говорит о моей карьере, о своей, рассказывает о своем последнем Уимблдоне. Штефани не знала тогда, что он последний, и теперь говорит, что мой вариант гораздо лучше, ведь я буду играть на своих условиях.
В первом круге встречаюсь с сербом Борисом Пашански. На шее у меня — цепочка, сделанная Джаденом: она собрана из букв, составляющих фразу «крутой папа». Когда я выхожу на корт, трибуны долго и громко аплодируют. На первой подаче не вижу площадки: у меня в глазах стоят слезы. Мне кажется, что играю в доспехах, что спина туго стянута ими, но я держусь, иду вперед и побеждаю.
Во втором круге обыгрываю в двух сетах Андреаса Сеппи из Италии. Я играю очень хорошо, и это вселяет надежду перед матчем третьего круга, где моим соперником будет Надаль. Он — настоящий псих, зверь, воплощение природной силы — самый мощный и гибкий игрок, которого мне приходилось встречать. Но я полагаю — таков туманящий эффект победы — что смогу дать ему бой. Думаю, что у меня неплохие шансы.
Проигрываю в первом сете, 7–6, утешаю себя тем, что победа была близка… Затем он меня просто изничтожает. Матч продолжается семьдесят минут. У меня было лишь пятьдесят пять, затем спина начала болеть. По ходу матча на подаче Надаля не могу стоять спокойно. Я должен двигаться, топать ногами, разгоняя по телу кровь. Напряжение так велико, боль настолько сильна, что я не в состоянии думать о том, как отбивать: все силы уходят на сохранение вертикального положения.
После игры наступает необычный момент: организаторы Уимблдона, вопреки традиции, проводят со мной и Надалем интервью прямо на корте. Такое происходит впервые в истории Уимблдона.
— Я знал, что рано или поздно заставлю Уимблдон поступиться традициями, — объявляю Джилу.
Он не смеется. Он никогда не смеется, пока бой не кончен.
— Я ведь почти закончил, — говорю ему.
Лечу в Вашингтон и играю с прошедшим отборочный тур итальянцем Андреа Стоппини. Он громит меня, будто это я проходил отборочные игры. Меня охватывает стыд. Я полагал, что перед Открытым чемпионатом США необходимо настроиться, привести себя в форму, — но происшедшее в Вашингтоне меня шокирует. Говорю журналистам, что борьба за финал карьеры отнимает у меня больше сил, чем я предполагал: