И, задавясь со стыда, отозвался, однако, Дедяков по-привычному:
— Так точно!
Стыдно было, но в скорости — отошло. Ай в самом же деле: занесся он там, от Олича и товарищей, а ежели вникнуть, как был серяк, так и есть, кривоплечий, левофланговый, "Господа нашего Иисуса Христа". Разве большевиком такому быть: на кой он ляд и большевикам, левофланговый. Таким, как он, — сидеть и не рыпаться.
А там — еще малое время прошло — дошла из Питера весть: был от «временных» большевикам расстрел: которые в тюрьме, которые — где неведомо, и окончательно поведено считать их изменниками и германскими агентами. И Керенский, новый министр военный, в прыщах, в английском френче, облетом фронта забросившись в дедяковскую часть (дивизия стояла в строю, без оружия, кругом казачьи сотни, в седле, пики к бою. Надежнее: кто их там знает — зашелестела в землянках неведомо как и откуда большевистская "Окопная правда"), говорил речь о том, что "отечество в опасности… и если не восстановить дисциплины, не воскресить… веками бранной славы осиянную, боевую российскую мощь, ползком, на коленях — под белым флагом позорным, придется ползти представителям революционной России за боевой наш рубеж молить о пощаде немцев".
— Белый флаг? Видишь?
Дедяков присмотрелся из-за частой сети перекрученных заключенных проволок сквозь частую сеть моросящего дождя в чернь поля, к немецким позициям. Верно. Посередь поля — темная, недвижная, человечья груда. Над ней белое вислое полотнище. И от нее торопливыми тенями к нашим окопам люди: два, четыре… десять.
Олич оглянулся назад, на председателя полкового комитета. Председатель колышет древко. На древке — красное знамя.
— Вон она, германская встреча! Намокли, поди, нас дожидаясь.
В самом деле, сильно запоздали наши. Дороги от Двинска вспучило дождями: грязь — автомобилям по ступицу. Железнодорожный путь только до 513-й версты, дальше взорван. Пришлось под дождем пёхом… Только в сумерки добралась до окопов мирная делегация ВЦИКа: девять уполномоченных — члены Центрального Исполнительного, секретарь делегации, девять консультантов военных (генштабисты и моряки), три юриста, три переводчика, переписчик, два ординарца. Целый отряд. Гуськом, длинной, узкой цепью — по траншеям, мимо землянок — подземных щелей, как провалы бескрестных могил, залегших на заброшенном кладбище…
Тот, в мятом шлеме, заросший, что метался в ноги Чхенхидзе… здесь? Нет?.. Все здесь заросшие… и глаза, не веря, смотрят, как идут мимо длинной цепью — на переговоры, на мир…
— На мир, братцы? Ай в сам же деле? Не для ради глаз отводу?
Дедяков оглянулся на шепот из щели.
— Глаз отводу? С кем говоришь?! Мы «временные», что ли? Большаки мы! Слышал? Смольные!
…Смольный. Белый зал, столбы вверх, белые, белые… Свет ярче дня бьет с люстр, хрустальных, подвесных, зарадуженных переливами огней. Ночь вторая, ярче вчерашней, когда били боем размеренным пушки с «Авроры» и с трибуны, красуясь молодецким заломом фуражки на крутых черных кудрях, кричал Съезду матрос:
— Кончается Зимний!
А сквозь ночь, сквозь раскрытые окна, стрекотаньем жучиным, майским, доходили от площади винтовочные и пулеметные стуки.
В эту ночь, вторую, без стрельбы, уже утвердившись в победе, хотя полз к Гатчине, готовя шашки на кровь, Краснов, генерал, и ложились в окопы первым строем гражданской войны красногвардейцы, со Смольной трибуны, как в ночь у вокзала с броневика, спокойный и твердый, простой, — вчера, как сегодня, как будто.
— Эво — на! Конскою тягой! Сглазили немецкую технику! Этак и у нас в Чухломорове!
И тотчас двинулось ласковой улыбкой к Оличу усатое лицо в зачехленной каске.
— Этто для зольдат. Господа офицеры — аутомобиль. Но мы не ждал, сколько много делегация. Мы думал — четыре, три. На столько много не успель аутомобиль. Которые надо, поехал эта дорога.
А в самом деле: рядом, лучами фар прожигая заляпанное грязью шоссе, вереница автомашин. Около них толпились уже свои и чужие генштабисты.
Секретарь окликнул смехом из темноты:
— Грузись, товарищи. Поехали трамваем. Видишь — на прокатные машины очередь!
Тронулись.
Темень. Дедяков на тормозной площадке, на полной на воле, а вкруг ничего не видать. Даже солдата, что стоит раскорякой — с буфера на буфер между вагонами. Только руки его кое-как видно, на рычаге железного тормоза. Ход под уклон, то и дело команды, — спереди, сбоку откуда-то, — унылые, гуд в гуд одна, как другая:
— Брем-зен!
Брем-зен! И тормоз визжит, встряхивая толчками вагонишко.
Вправо и влево в точно размеренный срок (можно на часы не смотреть) огненным пшиком уходят в небо ракеты. Рвутся без звука далеким ярким разлетом, и тогда на секунду вскрываются из темноты — шоссе, перелески, бараки, насыпи, широкое мертвое поле, водой залитые, огромные, словно озера, воронки разрывов. Когда-то здесь бились. Теперь — жилье, не жилое: ни человека не видно.
Поезденок ползет. От полза вспомнилось: Керенский, серошинельное, пиками сжатое солдатское стадо, голос, сорванный криком: "На коленях просить поползут!"…