Но отчетливее всего движение вперед было заметно на Викторе, напоминавшем по таланту Митю, но далеко не склонном бросать свои, подчас блестящие, обобщения на ветер. Этот все еще молодой человек — он начал работать в рубакинской лаборатории студентом второго курса — был из породы тех настоящих ученых, которые, по словам Павлова, с радостью отдали бы науке не одну, а две свои жизни. Он был хорош собой: высокого роста, белокурый, с порывистыми движениями, с тонким, милым лицом. Девушки заглядывались на него, но куда там! Это было отложено «на потом», а пока… что могло сравниться с его самозабвенной преданностью работе? Читал он всегда и везде, спорил страстно, был вспыльчив и по-детски отходчив.
Казалось, невозможно было привыкнуть к этим скользящим, настороженным отношениям. Но они продолжались годами, и в конце концов я если не привыкла к ним, так по меньшей мере научилась бороться с тем инстинктивным чувством неприязни, которое неизменно возбуждал во мне Валентин Сергеевич. Знал ли он о том, как я к нему отношусь? Без сомнения, но выводы были сделаны особенные, в крамовском духе. Сперва изредка, потом все чаще в его докладах, выступлениях, речах стало появляться мое скромное имя, а если не мое, то Коломнина, Виктора, Лены… Догадов выступил против меня на Ученом совете, и, к общему удивлению, директор решительно встал на мою точку зрения. Впрочем, вопрос был незначительный. «Timeo Danaos et dona ferentes», — заметил по этому поводу Коломнин, немного гордившийся своим знанием латыни. «Боюсь данайцев, даже дары приносящих». Однако это были «дары», о которых мы давно мечтали: в течение тридцать пятого года наша лаборатория получила новейшие приборы, о которых прежде я не смела и заикнуться. С людьми было сложнее.
— У Пастера было не больше сотрудников, чем у вас, дорогая Татьяна Петровна, — ответил Крамов, когда я обратилась к нему с просьбой увеличить штат лаборатории на два человека. И добавил, не объясняя: — Рано.
Нужно сказать, что в то время, о котором я пишу, наши отношения должны были измениться еще по одной очень важной причине. Причина эта заключалась в том, что не только наша лаборатория, но и весь Институт биохимии микробов постепенно начал занимать в жизни Валентина Сергеевича все менее заметное место. Начиная приблизительно с середины тридцатых годов фамилия Крамова стала все чаще упоминаться на страницах газет и журналов. «Теория Крамова», «работы крамовской школы», «круг вопросов, разрабатываемый Крамовым и сотрудниками» — эти выражения повторялись на каждом шагу в специальной печати, а из нее проникали и в общую.
В конце тридцать пятого года Валентин Сергеевич стал директором еще одного научного института. Он был членом Ученого совета Наркомздрава; причем без его участия не решалось ни одно серьезное дело, в особенности если оно касалось какого-либо общего теоретического вопроса. Его «Учение об инфекции», еще в двадцатых годах стоявшее на почетном месте в библиотеке каждого работающего микробиолога, несколько раз переиздавалось с исправлениями и дополнениями.
На чем было основано это признание? Почему по всем микробиологическим вопросам журналисты обращались именно к Крамову и ни к кому другому? Не знаю. Это была та «магия», с которой мы столкнулись впервые, когда воевали против Валентина Сергеевича, задумавшего передать нашу лабораторию в Рыбтрест.
Впрочем, нельзя сказать, что меня в ту пору так уж интересовало это загадочное явление. Крамов долго мешал нам работать — трудно было не оценить теперь его вполне реальную помощь. Даже язвительный Коломнин, явившийся однажды на работу с подсчетом, из которого следовало, что фамилия Крамова в течение лишь одного месяца восемь раз упоминалась на страницах «Медицинского работника», вынужден был признать, что к работам нашей лаборатории директор относится с особым уважением.
Теперь случалось, что, встречаясь, мы разговаривали не только об институтских делах.
— Вас когда-нибудь терзают угрызения совести, Татьяна Петровна? — спросил он меня однажды. — У меня бывают дни, когда я положительно не знаю, куда мне от них деваться. Это значит, не правда ли, что в конечном счете я не такой уж плохой человек?
Он поправил пенсне и вздохнул:
— Ничего не поделаешь! Страсти.
Не знаю, были ли эти «страсти» причиной того, что за последнее время в нашем институте что ни месяц появлялись новые люди, заявлявшие в той или другой, явной или замаскированной форме, что они всегда были сторонниками крамовской теории.