Он очень похудел, пиджак смешно болтался на плечах, глаза были запавшие, испуганные. Он принес бульон, который сам сварил в лаборатории, и сказал, чтобы я не беспокоилась ни о чем: Павлик здоров, мама пишет часто. Вчера звонил Малышев, справлялся обо мне и просил передать, что группа, работавшая в Сталинграде, представлена к награждению. С продовольствием — хорошо. На фронте — тоже хорошо, наши наступают.
— Словом, дело только за тобой, — сказал он с такой, непохожей на него, наигранной бодростью, что я испугалась, что все эти новости — сплошное вранье, не только фронтовые. О том, что на фронте плохо, что мы отдали Новороссийск и бои идут в самом Сталинграде, я знала.
— Что случилось?
— Ничего, все в порядке.
— Павлик здоров?
— Я же тебе сказал, что здоров.
— Скажи: честное слово.
— Честное слово.
— А Митя?
— Собирается в Москву.
— Вот хорошо! И надолго?
— Не знаю.
Так я и не поняла, чем был расстроен Андрей, — да и не очень старалась! С какой-то эгоистической бережностью обходила я в эти дни все, что могло огорчить меня. Мне нужно было поправиться скоро, очень скоро! Поправиться и, едва позволят врачи, вернуться к работе. Коломнин уже перестраивал лабораторию на плесневой «крустозинный» лад.
Давно пора
— Татьяна Петровна, как ваша фамилия? — спросила меня соседка, когда Андрей ушел и наступило то спокойное предвечернее время, когда нас не кормили, не лечили и дневные сиделки перед уходом домой занимались не нашими, а своими делами.
Я назвала себя, и у нее дрогнуло лицо, точно она надеялась услышать что-то совсем другое.
— Вы огорчились? Вы думали, что с вами в одной палате лежит Уланова, да?
Она улыбнулась.
— А как ваша, Елизавета Сергеевна?
— Гордеева.
Гм, Гордеева! Я подумала и решила, что горьковский Фома Гордеев виноват в том, что мне показалась знакомой эта фамилия.
— Нет, я потому спрашиваю, — помолчав, сказала Елизавета Сергеевна, — что он напомнил мне одного человека.
— Кто напомнил?
— Ваш муж. Он не родственник Дмитрия Дмитриевича Львова?
— Родной брат.
— Родной брат?
Я взглянула на соседку и поразилась: это было так, как будто прежняя, сдержанная Елизавета Сергеевна мгновенно исчезла куда-то, а вместо нее появилась совсем другая женщина, живая, вдруг вспыхнувшая, с широко открытыми глазами, с изменившимся от волнения лицом.
— А вы знакомы с Дмитрием Дмитриевичем?
— Да. Мы вместе работали в Ростове. — Она посмотрела на меня и опустила глаза. — Вы не знаете, где он теперь?
— Знаю.
Елизавета Сергеевна перевела дыханье:
— Он жив?
— Да.
И мы замолчали. Елизавета Сергеевна потому, что ей нужно было справиться с волнением, а я… Мне вспомнился тот вечер в Ростове, когда мы с Митей остались одни и он показал мне разорванный и склеенный портрет Глафиры Сергеевны. Мы сидели на балконе, фонари нежно и ярко освещали нарядные липы бульвара, и я чувствовала, что о своей «тяжелой болезни» он может говорить только со мною. «Меня познакомили здесь с одной женщиной, — сказал он тогда. — И мне показалось…»
Он не договорил, а потом стал рассказывать об этой женщине: врач-хирург, ученица Б. Я спросила: «Красивая?» Он ответил: «Да. Очень».
Елизавета Сергеевна — вот кто была эта женщина, и вовсе не горьковский Фома Гордеев был виноват в том, что эта фамилия показалась мне такой знакомой! Я услышала ее от полусумасшедшей сестры в Красноводске, которая рассказала о том, как некая доктор Гордеева спрятала Митю в подвале, а потом бежала с ним к партизанам.
Широко открытые темные глаза смотрели на меня с мучительным нетерпением, и я стала торопливо говорить о Мите, так торопливо, точно была виновата перед этой женщиной, которая, быть может, была бесконечно ближе Мите, чем я.
— Я сама еще ничего толком не знаю, мы от него получили только одно письмо, да и то какое-то беглое. Все-таки можно понять, что он был где-то у немцев в тылу, потому что пишет, что прошел пешком больше тысячи километров. Андрей придет послезавтра, я попрошу его принести это письмо. Очень беглое, вы увидите — все о нас спрашивает, а о себе — два слова. Когда вы видели его в последний раз? Это правда, что вы спрятали его в каком-то подвале, а потом бежали с ним из Ростова?
Ни разу в течение тех дней, что мы лежали в одной палате, я не слышала, чтобы моя соседка смеялась. Теперь услышала — когда спросила ее об этой истории.
— Я была мобилизована в первые дни войны, он проводил меня, и больше мы не виделись. Это было второго июля.
Мне захотелось спросить: откуда же взялись такие странные слухи? Но я только подумала и не спросила.
Елизавета Сергеевна лежала на спине, повернув ко мне голову, забинтованную, трогательно-красивую, с темными большими глазами. Я рассказывала о Мите и думала: «Да, милая. И красивая. И давно пора. И прекрасно».
Но все было совсем не так прекрасно, как мне представлялось.
— Я была уже пять лет замужем и любила мужа, хотя он был много старше меня. Хороший человек, очень спокойный и все прощал, только одно требовал — чтобы я говорила правду.
— А было что прощать?