— У него множественное осколочное ранение левого предплечья, осложнившееся остеомиелитом лопатки и обеих костей предплечья. Высокая температура. Словом, тяжелый сепсис. В настоящее время… — Он замялся и не договорил.
— Могу ли я пройти к нему?
— Конечно, пожалуйста. Но мне хочется предупредить вас…
— Я все понимаю.
Володя лежал, отгороженный ширмой, ночник стоял на столе, слабый свет падал на закинутую голову с широко открытыми, блестящими глазами. Сиделка дремала на табурете подле койки. Он лежал неподвижно, одна рука свесилась с койки, лицо было белое, задумчивое, с медленно двигающимися, что-то шепчущими губами. Мы вошли, он повернул голову, шепот стал громче.
— А вот и Таня, — сказал он, точно ждал меня и был уверен, что я непременно приду. — Здравствуй. Почему ты так смотришь на меня? Я изменился, да? Это пустяки, просто грипп, я скоро поправлюсь.
Я подсела к нему, взяла его руку в свои. Он говорил без умолку, облизывая пересохшие губы:
— А помнишь, как было хорошо в Сталинграде? Я спросил: «Ты счастлива?» — и ты промолчала. Понимаешь, командованье не в курсе, а то ведь мне бы попало за то, что я перенес тебя на руках.
Сиделка негромко сказала что-то врачу.
— Что я еще хотел узнать у тебя? — взглянув на них невидящими глазами и тотчас же отвернувшись, спросил Володя. — Ах да! Ты знаешь, иногда мне приходило в голову разыскать тебя, но я думал: зачем? А теперь уже поздно, темно. Галки кричат, — вдруг сказал он упавшим голосом. — Ох, как кричат! Таня, это ты? Почему ты плачешь? Ведь все хорошо?
— Все хорошо, Володя.
— Скажи им, чтобы они не кричали!
До сих пор мы еще не пробовали вводить такие огромные дозы — у Левитова, с которым я встретилась на другой день, глаза полезли на лоб, когда я сказала, что за двенадцать часов больному впрыснули почти миллион единиц. Токсическое (отравляющее) действие пенициллина еще не было полностью изучено в те годы, и ни один человек на земле не имел никакого представления о том, убьют ли эти дозы Володю или вернут ему жизнь.
Но терять было нечего — и, договорившись с начальником госпиталя, я начала этот, казавшийся почти фантастическим, курс.
Кто не знает русской сказки о мертвой и живой воде? Невозможно было не вспомнить о ней, наблюдая те удивительные превращения, которые на моих глазах стали происходить с приговоренным к смерти человеком.
Можно было точно предсказать, когда произойдет эта смерть, когда закроются глаза, остановится сердце. Ничего нельзя было сделать, даже если бы самые гениальные врачи всех времен и народов собрались у постели Володи Лукашевича и приложили все усилия, чтобы спасти ему жизнь. С неумолимой последовательностью шел процесс умирания, и не было до сих пор в мире такой силы, которая могла бы остановить или сделать обратимым этот процесс.
Но вот врач бросает щепотку желтого порошка в раствор поваренной соли, вливает эту жидкость в кровь приговоренного к смерти, и через несколько часов исчезает изнуряющий озноб, ослабевают боли, приходит счастье глубокого, ровного сна. Незаметно, исподволь прекращается мучительная борьба тела с надвигающимся прекращением жизни. Еще день, и сиделка убирает ширму, стоявшую между жизнью и смертью.
Я приезжала к Володе почти каждый день, и он радостно встречал меня, невероятно худой, старательно причесанный, с провалившимися, стеснительными, улыбающимися глазами. «Я буду жить» — это чувствовалось в каждом движении, в каждом слове. Только при взгляде на его виски становилось немного страшно, точно в этих темных, впалых висках с прилипшими волосками еще сохранилось воспоминание о смерти. Он старался принарядиться к моему приходу — сложная задача, если вспомнить, что весь наряд состоял из бязевых кальсон, шлепанцев и халата! — и однажды рассердился на сестру, которая сказала, что «недаром капитан волновался, дойдет ли до него очередь бриться!».
Я приезжала ненадолго — хорошо еще, что от института до госпиталя было недалеко. Дела не радовали, и Володя узнавал это с первого взгляда.
— Опять Максимов? — спрашивал он сердито.
О пенициллине я прочитала ему целую лекцию, но она ему не понравилась — неясно.
— А ты не можешь с самого начала?
— То есть?
— Ну, то есть с вопроса о том, какое место занимает плесень в природе?
Обо всем ему нужно было знать с самого начала.
— А знаешь, все-таки странно, что ты — это ты, — однажды сказал он. — То есть что ты — ученый человек, доктор наук. Ведь это, в сущности, на тебя не похоже.
— Ну вот еще!
— Честное слово! С тобой легко, хотя ты всегда немного грустная и чуть что — сразу начинаешь огорчаться, волноваться. Простая, а мне люди науки всегда казались сложными, необыкновенными. Я как-то еще до войны ехал в одном купе с академиком — так полночи не мог заснуть от уважения. Он храпел, и я чувствовал, что даже к его храпу отношусь как-то иначе, чем к обыкновенному ненаучному храпу. Кроме того, ты все-таки женщина.
— И что же?
— Ну как же! Дом и семья, а тут нужно думать о препаратах. И тебе, наверно, особенно трудно, потому что ты как раз очень женщина.
— Что это значит?