— Три? Учтем, — смеясь, сказал Володя.
— Володька, а ты все еще не женат?
Она спрашивала, не дожидаясь ответа, смеялась — и не прошло и пяти минут, как исчезло впечатление поразившей меня перемены. Нина была все та же — хорошенькая, добрая и, увы, такая же недалекая, как в те времена, когда она будила меня по ночам, чтобы выяснить, серьезно ли влюблен в нее Васька Сметанин или не серьезно.
Я упомянула что-то о Павлике, и она вдруг взволнованно захлопала глазами.
— Послушай… Извини, Володя, — она отвела меня в сторону. — Может быть, мне не следует тебя спрашивать… Но я очень волнуюсь, а ты ведь все-таки доктор. Ты ничего не заметила?
— Нет. А что?
Мы почему-то заговорили шепотом.
— Ты думаешь, я всегда такая толстая?
— А-а.
— Шестой месяц. Боюсь как!
Я сочувственно покачала головой:
— Первый раз?
— В том-то и дело. Я не хотела. Муж настоял. А ведь мне уже тридцать восемь.
— Ничего, родишь как миленькая.
— Я хочу девочку.
— Ну, это уж… — Я развела руками. — Что Бог даст.
— Я понимаю. Ох… — Она вздохнула. — Так не очень заметно?
— Нисколько.
— А ты не боялась?
— Милый друг, да когда ж это было!
— А я боюсь.
— Ничего, ничего. Все будет прекрасно.
— Ты думаешь?
Органист, куда-то скрывшийся, когда мы подошли к Нине, появился в дверях. Она вздохнула:
— Нужно идти. Я в «Метрополе», номер четыреста двадцать. Приезжай, я тебя умоляю.
Ничего нельзя изменить?
Был прохладный вечер с вдруг налетавшим ветерком, каким-то негородским, прозрачным. Мы шли из консерватории, Володя говорил без умолку, и, наверно, мне не следовало слушать то, о чем он говорил. А я слушала, и мне хотелось, чтобы мы еще долго шли по этим гулким весенним улицам, о которых пел в Большом зале орган.
— Я спрашивал себя: ну а если бы мы не встретились в Сталинграде? Вот ты уверяешь меня, что я обманываюсь, что это просто возвращение к жизни, и, если бы мы не встретились, я влюбился бы в другую. Но ты не знаешь, чем было всегда для меня это чувство!
Я сказала: «Довольно, Володя», но, должно быть, у меня был не очень решительный голос, потому что он замолчал, только чтобы поцеловать мою руку.
— На флоте у меня был друг, даже брат: мы побратались, и я написал его матери, чтобы она считала меня за сына. Он убит. Мы говорили, и я поражался тому, как беспечно, как равнодушно он относился к любви. И другие. А я… Тебе странно, я знаю, что все это как будто вспыхнуло вдруг. Но я никогда не мог забыть тебя, а когда влюблялся, это были женщины, которые чем-то напоминали тебя. Не говори ничего, — вдруг сказал он, остановившись. — Пусть будет так, как будто ты не слышишь меня. Когда в Сталинграде я спросил тебя: «Ты счастлива?»…
— Володя, я запрещаю тебе говорить об этом.
— Хорошо. Хочешь, я расскажу тебе, как однажды, в ледоход, перешел Оку? — вдруг спросил он, остановившись и приблизив ко мне лицо с широко открытыми глазами. — Это было в Колкове, есть такой маленький городок на Оке. Я приехал туда по комсомольским делам, и не один, а с товарищами, среди которых был некий Шульга, очень острый и насмешливый парень. Время было весна, апрель, вот как сейчас — снег только что сошел, земля взъерошенная, неприбранная, и все в каком-то волнении: птицы орут без умолку, вода бежит днем и ночью. Должно быть, это волнение передалось и нам — мы много спорили и все до одного были влюблены.
— И ты?
— Да, — быстро отозвался Володя. — В том-то и дело. Но я, понимаешь, был влюблен в девушку, которая совершенно не замечала меня. Она жила в Ленинграде, в общежитии мединститута и, когда я приезжал к ней из Кронштадта, разговаривала со мной ровно десять минут, да и то уткнувшись в какую-нибудь терапию. Ну вот. Это было тогда.
Он помолчал.
— Я много раз видел ледоход, и всегда это было так, как будто какая-то сила нехотя ломала грязный лед. А тут… Шум стоял над рекой, да не шум, а рев, от которого сразу стало тревожно. Льдины сталкивались, кружились, и вода между ними была мутная, бешеная. И все вокруг было именно бешеное — солнечный блеск, какие-то птицы, носившиеся над рекой… Мы стояли и смотрели. А на том берегу тоже стояли и смотрели какие-то люди. И вдруг этот парень, Шульга, толкнул меня локтем в бок и сказал: «Ну что задумался? Небось слабо перейти?» Я посмотрел на него и стал спускаться на лед.
Мы шли. Володя говорил, я слушала и волновалась. Уже довольно давно, с полгода, как в Москве зажглись маленькие фонари, и казалось, что в переулках, слабо освещенных этим расплывающимся, падающим вниз голубоватым светом, война уже кончилась и началась мирная, полузабытая жизнь. Но война продолжалась. Часовой расхаживал у зениток, спрятанных в деревьях сквера. На улицах белели свеженаведенные линии переходов, и край панели был обведен белым — это стали делать только в годы войны. Дежурные в огромных шубах неподвижно сидели у ворот.