Шурка вздохнул, отвел взгляд от лужи. За дорогой на солнце зеленела луговина, светлые паутинки летали над ней, как стрекозы. А дальше лежали длинные синие тени от сосен. Каждая сосна точно двойняшка: одна росла в небо, каждой иголочкой жила и сияла, а другая, переломленная, упала и, как мертвая, тенью вытянулась по луговине. И эта вторая сосна, лежавшая на траве, в точности была как первая, только больше и темнее, иголки ее не мерцали зелеными огоньками, ветви не шевелились. Словно человек лежал на земле, раскинув руки.
Поспешно повернул Шурка голову и стал смотреть на Волгу.
Из окна школы она казалась узкой, будто ручей, ее можно было перешагнуть. Вода была от солнца белая, как молоко. Совсем рядом, на том берегу, разрумянились осины, раззолотились березы, липы. Осины и березы подступали к самым гуменникам, сараям и скирдам. Над чьим‑то овином заманчиво курился легкий дымок.
Шурка повел носом, ему почудилось, что в классе запахло ржаной соломой и печеной картошкой. Нынче вечером он будет помогать матери топить печь в риге и нанюхается, напробуется всего вдосталь. А утром — молотьба. Вот это воскресенье, настоящий праздник!
Он встрепенулся, повеселел.
И давно было пора, — Григорий Евгеньевич разбирал на столе тетрадки.
— Нуте — с, ребятки, — сказал Григорий Евгеньевич, ласково щурясь, — займемся вашими первыми сочинениями на свободную тему.
Все зашептались, завертели головами, иные торопливо застучали крышками парт, усаживаясь поудобнее. Словно ветерок пробежал по классу. Так бывает перед грозой. Но ветерок набегает и утром, перед восходом солнца, обещая погожий день, хороший клёв на Волге и всякие удачи… Что же их ждет сейчас?
Вчера всем классом писали сочинения. Не по картинке и не по прочитанному рассказу, а каждый что хотел. Это было здорово интересно, урока не хватило, некоторые ребята дописывали после звонка, на перемене. И никто не подглядывал в чужие тетрадки, ни о чем не спрашивал, потому что это было бесполезно — каждый писал свое. Все перемазались ужас как чернилами, ходили потом, словно индейцы, с фиолетовыми воинственными знаками на щеках, лбах и носах. Катьку Растрепу угораздило даже испачкать чернилами язык. Про руки и говорить нечего — и сегодня не у всех отмылись.
Кто написал всех лучше и о чем?
Тридцать пар глаз сверлили стол учителя.
Григорий Евгеньевич, по обыкновению, невозмутимо спокойный и немножко таинственный, раскладывал, как кудесник, на своём столе тетради на три неравные кучки: большую, поменьше и совсем маленькую. Каждый старался заметить свою тетрадку, в какую стопку она попадет. Наверное, как всегда: большая куча — плохо, средняя — так себе, а самая крохотная — хорошо, может быть — очень хорошо. Но высмотреть свою тетрадку было почти невозможно: все они одинаковые, в синих обложках, надписи не разберешь издалека.
Интерес был так велик, что даже сосед Шурки по парте, известный баловник и лентяй Павел Тараканов, или — попросту — Пашка Таракан, бросил долбить ножом скамью и просиял от радости.
— А я разрисовал вчера сочинение. Ей — богу! — с восторгом сказал он. — Пять картинок придумал. Похвалит меня Нуте?
— Как же, подставляй шире карман, — ответил сердито Шурка.
Он давно таил обиду на Таракана. И за то, что тот называл Григория Евгеньевича нехорошим, им же и придуманным прозвищем, и за то, что по милости баловника он, Шурка, угодил на последнюю парту «для воздействия на товарища», как выразился учитель. Слово‑то такое необыкновенное, как наговорное: воз — дей — ствие. От одного этого слова, кажется, должен перемениться человек. Но Таракан не думал переменяться, чихал на все Шуркины замечания и требования, по — прежнему валял дурака на уроках. Маленький, чернявый, вертун, как есть таракан, он только и знал свой ножик да карандаш — с одного конца синий, с другого — красный. Рисовал Пашка замечательно. Шурка еще и поэтому на него сердился, сам он так рисовать не умел и завидовал Пашке.
— Невидаль какая — картинки — презрительно сказал он. — А под картинками — два слова, я видел… и все одни ошибки.
— Эка важность, — возразил Пашка, счастливо улыбаясь. Его смуглое, с кулачок, лицо светилось, даже горбатый длинный нос улыбался. — Зато лошади у меня какие получились… Э — эх! Бегут, бегут… и кнута не надо. Как живые!
Андрейка Сибиряк, сидевший к окну третьим на Шуркиной парте, ткнул Пашку локтем, чтобы замолчал и не мешал разглядывать стопочки тетрадей на столе учителя.
— Моя в большой куче лежит, — признался шепотом Яшка, перегибаясь с соседней парты и огорченно теребя свои лохмы. — Так и знал!
— Ври! Почему ты знаешь? — не поверил Шурка.
Я кляксу на обложке вчера посадил, — тихонько объяснил Яшка. — Макнул в чернильницу, а там муха… Так и грохнулась с пера на обложку, аж брызги полетели… Эвон, с кляксой тетрадка, самая верхняя лежит… Моя, вижу.
— Ну, моя тоже наверняка там, — утешил друга Шурка. Настала очередь удивляться Петуху.
— Обманываешь?
— Да нет, правду говорю. Петух помрачнел еще больше.