А Шурка в приятном забытьи думал свое, хозяйское. Вот отмолотятся, сгребут рожь в ворох, он возьмет лопату и будет веять зерно. Он знает, как это делается, насмотрелся. Он снимет шапку, постоит на току с непокрытой головой, как дяденька Никита Аладьин, определяя по шевелящимся волосам, откуда дует… Ах, батюшки, да ведь он стриженый! Ну, так он сделает по — другому, еще проще, как учил Григорий Евгеньевич узнавать ветер: послюнит палец, поднимет его повыше, и палец сразу скажет, с какой стороны холодит, тянет слабой прохладой. Шурка станет боком к ветерку, подхватит лопатой добрую кучку ржи, важно крякнет и подкинет вверх, не высоко и не низко, в самый аккурат. И тотчас соломинки, пустые колосья, всякую дрянь отнесет дуновением в сторону, а к ногам, на чистое место, упадут градом зерна. Самые крупные, как горох, свалятся отвесно, почти рядом с лопатой, которые помельче — упадут наискось, дальше, а самые тощие, легкие отлетят совсем далеко, к полове.
Не торопясь, истово будет он колдовать лопатой. Пыльная дорожка протянется через весь ток на гумно. А золотая, с гребнем, гряда провеянного, чистого хлеба станет расти и расти. И придет желанный срок, когда Шурка поднимет на плечо, чтобы отнести домой, мешок с рожью и не пошатнется под его отрадной тяжестью…
Он очнулся от веселого голоса матери. Бросив цеп, она бежала навстречу Ване Духу, который торопливо шел гуменником, ведя в поводу светло — гнедую, с густой темной гривой и белой метиной под челкой красавицу Вихрю.
— Иван Прокофьич, голубчик, да почто же ты?.. Я бы сама! — кричала обрадованно мать, на бегу поправляя сбившийся платок и еще издали кланяясь. — Уж так ты меня спас, так выручил… Спасибо!
Шурка кинулся за матерью.
Ваня Дух не обманул, дает лошадь, сам ведет кобылу к риге! Принимай узду, Александр, хозяин любезный, поворачивайся живей с молотьбой, запрягай Вихрю в плуг. Вот он, праздничек долгожданный, чудо из чудес, как в книжке, где всегда все происходит неожиданно и удачно. Пожалуй, и в самом деле Шурка нынче разговеется, пройдется за плугом, упросит мамку и покажет ей, что такое есть всамделишный пахарь. Эх ты, раскрасавица Вихря, кобылка ретивая, из меди литая, быстроногая, хвост трубой!
— Спасибочко, спасибочко, Иван Прокофьич!.. А уж я боялась, глупая… В один уповод подниму зябь, — говорила счастливо мать, улыбаясь, идя рядом с Тихоновым, лаская Вихрю за челку. Она тянулась рукой, чтобы принять узду.
— Да, вот… зябь! — мрачно сказал Ваня Дух, не выпуская повода, озабоченно морща узкий лоб, так что брови срослись у него с черным ежиком волос. — Прежде никакой зяби не знали, а хлеб родился получше нынешнего. Навыдумывали — зябь, зябь, а жрать нечего… Спи у меня, ты! — раздраженно дернул он кобылу за повод и ускорил шаги, точно убегая от Шуркиной матери. — Попутал лукавый… лба перекрестить некогда. Связала меня нелегкая с проклятой барской землишкой. Самому пахать надо — тка. Нескладно одной‑то рукой. Тащись вот ни свет ни заря… — бормотал он.
Мать побелела, отшатнулась от лошади и замерла на месте.
— Да ведь обещал! — слабо, безнадежно крикнула она, кидаясь вслед за Тихоновым, нагоняя, кланяясь ему в сутулую серую спину. — Гуменник‑то я тебе весь выкосила… Христом — богом прошу, Иван Прокофьич… хоть на часок!
Виляя крутым задом, с сочным хрустом давя отаву кремовыми точеными копытами, Вихря насмешливо махала Шурке пушистым хвостом.
Он дико огляделся, поискал, нет ли где поблизости камня покрупнее. Камня он не нашел, а заметил Никиту Аладьина, который стоял с порожней гуменной корзиной возле своего сарая. Уронив, как всегда, голову на плечо, Никита слушал, как плачет и бессвязно молит Шуркина мать, забегая навстречу Ване Духу.
— Я живо… как межник полоска. Отработаю еще на льне либо на картошке… Побойся бога, ведь обещал!
— Не отказываюсь. Опосля дам с полным нашим удовольствием, — отвечал Ваня Дух и все понукал, торопил кобылу. Вихря надвинулась, ткнулась ему мордой в плечо. Он, оскалив зубы, ударил ее кулаком, обмотанным уздой. — Ба — луй, стер — рва!
Коротко, мрачно взглянув исподлобья на Шуркину мать и неожиданно, с усилием кривясь черной улыбкой, проговорил:
— Ума не приложу, что мне с тобой делать, Пелагея. Приспичило? Экий репей, право. Разве вот что… попаши‑ка мне денек — другой… а потом и свею зябь подымешь. Это я жалеючи говорю, — поспешно предупредил он.
— Совести у тебя нет, Иван Тихонов, — отчетливо — ясно сказал Никита Аладьин от сарая и пнул ногой корзину. — Провоевал, должно, совесть… как руку.
Ваня Дух оглянулся. Плоский рукав пиджака хлестнул его по спине.
— У тебя займу совести! — огрызнулся он.
— Не дам, — строго сказал дяденька Никита. — Видно слепому, куда ты лезешь. Ну, карабкайся, да смотри не свались… А солдаток у меня не смей обижать.
— Обидишь вас, дьяволов голопузых, как же! — затрясся Тихонов, и черный огонь осветил его озабоченное, перекошенное злобой лицо. Отругиваясь, он рванул кобылу за узду, побежал по гумну рысью.
Шурка с матерью поплелись обратно к риге.