— Конца нету. Должно, листочки на потолке… не достать, — признался Шурка.
— И пес с ними… Ты мне про счастливых, про богатых читай. Горем‑то, нищетой я ой как сытехонька… по горлышко.
Шурка перебрался к голбцу, на котором жил — поживал с легкой руки бабки Ольги знаменитый разбойник Ганс Найденов, прозванный Красной Сатаной, а по соседству с ним, за печкой, орудовал страшным своим топором палач города Берлина. Тут с первых строк оказалось вдоволь всякого добра: и ужасов и золота — кому чего желательно, только развешивай уши, — и Настя осталась довольна.
Она так пристрастилась слушать выпуски и толковать о прочитанном, что совсем перестала жаловаться, проклинать Мишу Императора и дяденьку Гордея. Нельзя было узнать Насти, она даже в лице менялась в это время, словно оживала. Белые, мертвые щеки ее розовели, сухие губы расклеивались, улыбались, двигались в шепоте, а глаза из‑под черных бровей, как из туч, проглядывали большими светлыми звездами. Ни дать ни взять — всамделишная королевна, разбуженная в своем хрустальном гробу женихом — королевичем.
Настя больше всего любила, когда рассказывалось о графах, герцогинях, брильянтах, золоченых каретах с гербами, балах, свиданиях — обо всем том, что Шурке казалось самым неинтересным, что он лишь терпел, как мученик, ради другого, восхитительного, гоняясь за коварными злодеями или сам спасаясь от них. Ее не занимали смелые, добрые разбойники, не пугали мрачные подземелья и таинственные привидения, не бросали в жар и холод веревочные лестницы, проваливающиеся внезапно полы, раздвигающиеся бесшумно стены, она не слышала грохота выстрелов, скрежета и звона сабель, то есть ее решительно не интересовало самое дорогое, мальчишеское, из‑за чего старался Шурка, не жалея шеи и глаз.
Но коль скоро чтение доходило до шелковых и кружевных платьев, атласных туфель, шкатулок с драгоценностями, танцев и неизменных тайных свиданий какой‑нибудь расфуфыренной герцогини со своим возлюбленным, начинались в книжке ахи, вздохи и дурацкие поцелуи, — тут Настя приходила в такое волнение — боязно было на нее смотреть: свистела горлом, скрипела и плакала навзрыд. Шурка поскорей бежал за ковшиком, поил Настю водой. Но и это не всегда помогало. Однажды она прокусила жестяной ковшик, вот до чего расстроилась из‑за пустяков.
Шурка не одобрял такие выходки Насти, обижался, что она не понимает самого главного, и жалел ее.
Когда в избушке темнело и читать было нельзя, они разговаривали — каждый о своем.
— Ух, здорово! Кинжалище — в зубы и по канату — в подземелье, как в колодец… до чего отчаянный атаман, — болтал Шурка, отдыхая на скамье, стараясь держать голову прямо. Голова валилась на плечо, как у Никиты Аладьина, потому что шея разламывалась на части. Резало, жгло глаза, щемило между лопатками, — Шурка мужественно терпел, вознаграждая себя приятными воспоминаниями вслух. — Канат, что ужище, обдирает ладошки до крови, а ему все нипочем, знай себе спускается в глубину… «О — го — го! — кричит. — Живы ли, други мои верные? Держитесь, сейчас спасу!» А они уже захлебываются, разбойники‑то… вода так и хлещет в подземелье, руки — ноги связаны… Ну, самая погибель пришла.
— Пришла, пришла, — торопливо подхватывала Настя радостным шепотом, — прямо — тка ночью, опосля венчанья, убежала… На балу, слышь, музыка, пир горой, жених винища налакался, с гостями лясы точит. Хвать — где невеста?.. А ее и след простыл — укатила к миленочку… Господи, вот как любят благородные‑то люди, не то что мы, серые валенцы!.. Как была в кружевном белом платьице, с вуалью, в цветах и драгоценном ожерелье, в золоченых туфельках, так и упала ему на грудь. «Ах, убей меня! Лучше смерть, чем разлука…» И что же ты думаешь, Шура, милый? На — кося, — подает возлюбленному острый кинжал…
— Эге, кинжал, — бубнил свое Шурка. — Он, атаман, кинжалом — чик — чик… и готово!
— Кого чик — чик? Графиню?!
— Да нет, веревки перерезал… ну, которыми разбойники были связаны в подземелье. Неужто забыла?
— Плевать мне на твоих разбойников. Я говорю, он швырнул кинжал в озеро и страстно обнял графиню… прижал к сердцу… осыпал жгучими по… це… це… — дребезжала вдруг Настя тонкой лучинкой, и Шурка срывался со скамьи, разыскивая впотьмах ковшик, боясь, что не успеет, лучинка сломается и будет плохо.
Стучали о жесть Настины зубы… Но, слава тебе, лучинка продолжала звенеть, выговаривая чужие, глупые слова:
— «Клянусь небом, нас не разлучит и смерть!.. О боже, я твоя навеки!»
Шурка уходил домой, растревоженный и недовольный. Что‑то не больно по душе становилось ему наследство Миши Императора. У него было странное ощущение, будто ему положили в рот ландринину, поначалу она казалась сладкой, а вот хрустнул ее, раскусил — одна горечь, хоть выплевывай.
Зато бабка Ольга не могла нарадоваться. Бабка сама прибегала за Шуркой, когда его задерживали уроки или дела по дому, звала посидеть, потешить Настю. Матери это почему‑то не нравилось, она хмурилась, говорила, что и заболеть недолго, и не очень ласково привечала бабку.
А та, кланяясь матери, заливалась: