— Я тебя, мамаша, не виню, — ласково продребезжала Настя. — Дай тебе бог здоровья, ты за мной ходишь, ровно за деткой махонькой. Я тобою довольна, спасибо… А вот сыночку твоему спасиба не скажу. Что хошь со мной делай — здоровья не пожелаю.
Тот мертвый смех, который откинул Шурку к порогу, опять прокатился по избушке.
— Я ему, мамаша, вот те крест, день — ночь смерти самой лютой молю, — шепотом призналась Настя. — Господи, — задохнулась она и засвистела, как ветер свистит в щель, — господи, разорви ты его там, проклятого, на войне начетверо! Чтоб остался он, матерь божья, заступница, без рук, без ног, как я… Хуже! Чтоб и глазищи его бесстыжие, поганые лопнули!.. Вот как его я люблю, мамаша, твоего сынка. Правду говорю!
Шурка видел с порога, как бабка Ольга трясуче поднесла к своему разинутому беззубому рту ковшик, накрылась им, точно от стыда, и долго пила.
— Тебе, матери, конечно, и болячка дорога, потому — родная, — сказала Настя, поуспокоясь. — Я понимаю. Ничего ты в свадьбу не видела и знать не хотела, обрадовалась приезду сына и от радости той материнской ослепла… А дяденька Гордей? Он‑то все видел и соображал. Ему и соседи говорили, слышала я: «Что ты, Гордей Васильич, делаешь, за кого выдаешь, на какую муку?» Мне бы не под венец идти, а удавиться… Тоже глупа оказалась, слепая, как ты, мамаша. Думала, соседей‑то завидки берут. Как же! Ихние крали разнаряженные сидят в девках, а у меня, бесприданницы, — свадьба. Не люб, а какой ни есть женишок. Ослобонюсь, думаю, от дядюшки, может, в жизни маленько вздохну… И вздохнула, как на этой вот соломе растянулась. Поняла, да поздно… И ты, мамаша, теперича про себя все понимаешь. Не вышвырнула меня, больную, на улицу, вину за собой чуешь, да сознаться совестно. Потому — последнее утешенье на свете у тебя вышибают… Не много ума надо — тка, чтобы понять. Секрет‑то невелик. Никакого секрету нету: допрыгался в Питере твой сыночек ненаглядный, дощеголялся, дофорсил… Вот и я, может, по его милости заживо помираю… Отойди от греха! Терпенья моего больше нет, — с отчаянием засвистела сызнова Настя. — А то я плюну в ковшик… и в тебя плюну, мамаша! Отойди!
Бабка Ольга повалилась на колени, уронила ковшик на пол, обхватила кумачовую подушку и завыла.
Шурка выскочил в сени, скатился с крыльца.
Но и на улице лез в уши жалобный, хватавший за душу вой бабки Ольги:
— Ой, несчастныи — и мы с тобой сиротинушки, разнесча — стныи — и!.. Ой, да смерть‑то что же нас позабыла, не берет!
На другой день после школы Шурка не утерпел, вернулся к избушке бабки Ольги. Расклеенные по стенам книжки Миши Императора донимали, не выходили из головы. Все‑таки которые листочки можно было прочитать, зря он этого не сделал вчера.
Почесывая одну босую ногу другой нетерпеливой босой ступней, Шурка долго бродил возле избушки, терся в трухлявом простенке у окошка. Никто нонче тут не выл, не разговаривал, не чутко было даже шороха. Будто все спало, как в мертвом королевстве.
Осмелев, Шурка живо управился на крыльце со знакомой щеколдой, прошмыгнул в сени, схватил пустые ведра и сбегал на колодец. Он нарочно гремел старыми, худыми ведрами, переливая воду в ушат, но бабка не выглянула, как всегда, в дверь. Должно, бабка ушла побираться за кусочками. Подумал — подумал Шурка, почесался ожесточенно ногами, да и потянул на себя ржавую скобу.
Дверь слабо, без скрипа, подалась. Он сам не заметил, как очутился за порогом.
Так же, как вчера, горько — сладко пахло можжевельником. В оконце пробивался вечерний свет, но был он нынче синий, и все вокруг мертвенно и холодно синело.
На шестке грелась дымчатая кошка почти что в обнимку с щербатым чугунком. Кошка удивленно раскрыла круглые глаза, толкнула мордой щербатый чугунок. «Смотри‑ка, опять этот мальчишка здесь, — как бы сказала недовольно кошка. — Что ему у нас нужно?» Чугунок промолчал, потому что чугунки любят болтать, только когда в них варят картошку или щи. Кошка немного подумала и презрительно зажмурилась. «Теперь меня ногой не достанешь, — говорил ее сонно — ленивый, независимый вид. — И вообще не больно задирайся, — я тут хозяйка, домовничаю, разве не видишь?»
Незваный гость, разумеется, все видел и понимал. Он уважительно, на пальчиках, обошел шесток, кинул тревожный взгляд на кровать.
Кудельная коса не свисала до пола, и не видно было голубенькой жалкой ленточки, завязанной узелком. Кумачовая подушка провалилась глубокой ямой, на дне ее лежала голова спящей Королевны Насти.
Экая удача, никто не помешает!