Они еще помедлили чуть, посидели молчком, помечтали каждый про себя. Затем, вздохнув, поласкав на прощание руками и босыми ногами шлюпку — двухпарку и заодно крокет, подышали еще немного мышами, прелой сбруей и вышли из каретника. Осмелев, они не прочь были по пути в поле заглянуть и в барский дом, понюхать, поглядеть, как он, пустая громадина, чувствует себя без хозяев, жива — здорова ли Иина музыка — черный комодище с запертым громом, ее круглый, вертящийся на одной ноге табурет, узнать, куда сунули в спешке барчата ружьецо «монтекристо», стреляющее всамделишными пульками, оно заменило бы молодцам — удальцам пропавшую Аладьину винтовку. Ее наверняка поднял сам дяденька Никита и припрятал в сарай под прошлогоднее сено, где винтовка до того и лежала, привезенная, как известно, со станции, выменянная в вагоне у солдат за большое спасибо и ковригу хлеба. Не помнится, чтобы перепуганные хозяева дворца клали тогда, вечером, на воз, на поповы дроги ружьецо, ему там и места не было… Да вот еще на втором этаже, в ихней, Витьки — Мотькиной комнате, прозываемой детской, в углу, возле двери, красуется, не увезен, золотистый, отсвечивающий лаком, скользкий и прохладный на ощупь шкаф со стеклом, целый — прецелый книжек, побольше, чем в квартире Григория Евгеньевича. Про школьную библиотеку и говорить не приходится, не дотянуться ей до орехового без царапков, просторного шкафа. Он допускал сравнение разве лишь с сосновым великаном в читальне, набитым романами про любовь, которые наперебой глотали девки, а друзья наши так и не нюхивали. Зато им недавно удалось прикоснуться к Мотькиным — Витькиным богатствам. Кое‑что тут бешено читано однажды, если можно назвать чтением то, что проделывали Яшка и Шурка, молниеносно разглядывая картинки, выхватывая по словечку со страницы и немного более того дома, на свободе, глотая листочки с великой поспешностью. Книжечки были, как ландрининки, редкостные, слюнки текут, пальчики оближешь, — «Восемьдесят тысяч лье под водой» и «Айвенго», выданные на денек торопливой хозяйской рукой, вынесенные за пазухой, под рубашками, чтобы сердитая, строгая девка с кружевной наколкой в волосах и в крахмальном переднике не заметила, — она не дозволяла соринки брать из детской. Хорошо бы и остатки дочитать, их ведь порядочно, по совести сказать, полный шкаф не проглоченных как следует книжечек (читанное, смотренное кое‑как не в счет!), и все толстые, в крепких переплетах с золотом и серебром, самые дорогие и самые интересные, какие есть на свете… Может, и сахар где‑то в кухне завалялся, хоть крошки, и похожий на медовые пряники заварной ржаной хлеб. Этим хлебом и сахаром с парным молоком угощала их тогда грустно — ласковая Ксения Евдокимовна.
Доехала ли она благополучно с ребятами по чугунке в Питер? И почему она, всегда такая добрая, отзывчивая, не разрешила мужикам пахать заброшенный пустырь?.. Что‑то поделывают в Петрограде Мотька с Витькой, уступчивые барчата, вовсе не похожие на буржуят (врет Володька Горев!), они самые простецкие деревенские парнюги, сопленосые, щедрые души в завидных, правда, гимнастерках и брюках навыпуск, в штиблетах и почти что в офицерских фуражках со значками и в белых летних чехлах. Не половить им в Питере бабочек сачками и майских жуков не посшибать с берез. Поди, там, в городе, и мух даже всех сожрали с голодухи воробьи и галки, зараз став насекомоядными. И весняночке — беляночке не придется больше играть на своей громкой, невиданной музыке, от которой мрет сердце и щиплет мороз спину. Да, не повертеться, не пошалить Ии на круглом своем одноногом стульчике, не поболтать голыми ножками в плетеных туфельках — лапоточках… Обещала скоро вернуться, спрашивала, что привезти им, Кишке и Петуху, из Питера… Спасибо, ничего не привози, сама‑то хоть вернись!
Им стало грустно, Шурке и Яшке, особенно, конечно, первому. Шурка грустил об Ии, а в голову ему лезла Катька Растрепа. Он думал, как и Яшка, о книгах барчат, что попусту лежат за стеклом в ореховом шкафу, а жалел единственную книжечку, которой там и не водилось, ту, что привез с собой из Питера Володька Горев и отдал, оказывается, читать Растрепе. Да может, и не отдал, подарил…
Друзья повздыхали, каждый о своем и сообща о барском доме. У них было много неотложных причин побывать в белокаменном дворце. Но там, как слышно по громким и скорым бабьим голосам, шлепанью босиком и звяканью ведер, мыли пол и прибирались, наводили чистоту и порядок жинка Трофима Беженца, певучая говорунья — трещотка, и старшие снохи Василия Апостола. Сам он, угрюмо — рассеянный, но постоянно всевидящий, как бог, шастал по двору, наблюдая за Матвеем Сибиряком, который вставлял стекла в разбитую в зале, в нижнем этаже, раму.
Из барских хором доносилось:
— Спужались, убегли… Калачом обратно не заманишь.
— И слава тебе, давно пора, небесная матушка, спасительница…
— А моем, прибираемся. Для кого?