Заходит солнце, и в избах словно печи топятся — стекла в окошках так и полыхают огнем. Длинные тени, не темные и страшные, а червонно — зеленые, веселые, протянулись по дорогам и лужайкам. Жара спала, становится свежо, но росы еще нет, и комаров не слышно. Одна мошкара, сбившись в кучи, толчет воздух, обещая и назавтра красный день.
Мальчишка молоденький,
Пиджачишко коротенький,
Напьется — валяется,
Сам собою выхваляется…
насмешливо поют девки. Гармоники отвечают им рокочущими басами, ворчат, словно сердятся.
Возле моста, на просторной луговине, где идет азартная ребячья игра в «куру», сидят дядя Родя, молчун Никита Аладьин, похожий на головастика, и ненастоящий питерщик Афанасий Сергеевич Горев.
Аладьин, сухой, костлявый мужик, с редкой, нитяной бородой, уставился на нового человека карими навыкате глазами. Большую, точно ведерный горшок, голову он держит набок, будто устал носить ее на тонкой, жилистой шее. Дядя Родя, оживленный и порывистый, каким его Шурка никогда не видывал, ворочается, приминая траву тяжелым своим телом. Посмеиваясь, он хлопает легонько Горева по коленям, по плечу, близко заглядывает ему в лицо, громко выпытывает:
— Ну, а мастеру, Херувимчику, все полдиковинки покупают, когда он, лысый хрен, не в духе?
— Покупают. Надо же хайло заткнуть.
— Колесова помнишь? Говорун такой… еще шабашные больно любил… Жив?
— Уцелел.
— И Жуков?
— Который? Сенька? Что ему сделается! Пустоцвет. Присмирел после отсидки.
Голос у ненастоящего питерщика тоже какой‑то ненастоящий, тихий. Отвечая, Афанасий весело, с удовольствием оглядывается вокруг, щурится. С худощавого смуглого лица его с острой, клинышком, бородкой не сходит слабая улыбка; она чуть приподнимает загнутые, как две половинки кренделя, густые черные усы. Горев покусывает их мелкими частыми зубами. Приплюснутая замасленная кепка с пуговкой торчит у него на макушке. Выставив ухо, Горев прислушивается, как поют девки и наигрывают голосистые гармоники. Согнутые в коленях ноги слабо притопывают пыльными сапогами.
Ничего в нем нет интересного, в этом питерщике, кроме пояса с кошелечками. Да они хоть и кожаные, а, наверное, пустые. И что привязался к Гореву дядя Родя?
— А Федоров Василий Иванович, орел наш, как? — все выспрашивает тот.
— Работает… у Ветрова и Гуляева.
Дядя Родя приподнялся, хотел встать и снова грузно опустился на землю. Помолчал.
— Многих… поувольняли?
— Порядочно.
— Али опять, мы скажем… заваруха началась?
— Вроде так, — негромко сказал Горев, улыбаясь. — Бастует народишко.
— Ну — у? — воскликнул обрадованно дядя Родя и толкнул локтем Аладьина. — Слышишь, Никита?
— Шевелится Расея, стало быть, — сказал шепотом Аладьин и сам тихонько пошевелился. Голова его закачалась на тонкой шее, потом совсем упала на плечо.
Дядя Родя вскочил на ноги, оглянулся вокруг. Шагнул к ребятам.
— Это вы кого же заводили там? Моего Якова? — строго — весело спросил он. — А ну, дай я ему еще подбавлю!
Вот это дело! Давно бы так, чем с ненастоящим питерщиком попусту разговаривать!
— Да ты, дядя Родя, не умеешь, — отвечает Шурка, подзадоривая.
— Ой ли? «Курочка», Александр, птица древняя. В мальчишках и мы с ней знакомство имели… Ну — тка, я поздороваюсь с приятельницей.
Он берет у Шурки в свою большую руку палку, ударяет по деревяшке, похожей на толстый карандаш, очиненный с обоих концов. «Кура» свистнула, взвилась — только ее и видели.
Восхищенный шепот проносится среди ребят. Поди ты, какой славный удар! Не каждый день такую красоту увидишь.
— За мостом упала, — определяет Шурка.
— Не в зачет! — сердито кричит Яшка. — Какой хват! Сам, тятька, води, коли играть с нами хочешь.
Такое предложение всем приходится по душе. Дружный хор, перебивая гармоники и песни, гремит на всю улицу:
— Новенькому водить!
— Дяде Роде водить!
— И повожу, — соглашается тот, посмеиваясь в бороду.
Ну что за дядя Родя! Будь все мужики такие, куда веселее жилось бы ребятам на свете.
— Чур, мазурики, не плутовать! — строго предупреждает дядя Родя.
— Нет, нет, по — честному… вот те крест! — обещают ребята.
Горев, продолжая сидеть на луговине с молчуном Аладьиным, залился тихим смехом.
— Узнаю Родиона… Погоняйте этого старого мерина, ребята, хорошенько!
Гм!.. Пожалуй, этот питерщик все‑таки стоящий человек.
— Руки зачесались, — откликается дядя Родя, крепко потирая ладони.
Он смотрит поверх мальчишеских голов куда‑то вдаль загоревшимися глазами. Наверное, высматривает, как ему ловчей бежать за «курой».
— Руки — мало. Надо, чтобы мозги зачесались, — говорит Горев, покусывая кренделек уса. — Эк, наигрывают! Не гармони — оркестр на Марсовом поле, — восторженно мотает он головой, жмурясь и притопывая. Зря не взял я Володьку своего. Посмотрел бы, сорванец, на тихвинскую, красавицу… Люблю, грешный, этот праздничек. Девки‑то, девки как зазывают, негодницы! Теперь бы мужикам песенку затянуть. То‑то хорошо было бы.
— Вывелись настоящие певуны. Последний, Игнат, помер, — сказал Никита.