Даже Шуркин батя, сидя рядом с председателем, такой же высокий, будто с ногами, и в такой же зеленой суконной гимнастерке, хоть и без наград, погремел масленкой с табаком, развертывая ее, и тихонько распорядился:
— Пишите…
Совет сызнова вернулся к лошадям.
— Хорошо бы на усадебных кляч завести очередь, — злобно плюнул на цигарку хохловский депутат.
И эта внезапная злоба будто отразилась на всех лицах, как в зеркале. Веселье пропало, мужики угрюмо насупились, замолчали, точно наконец вспомнили, зачем они тут прохлаждаются в будничный день, кого ждут.
— Кабы Василий Ионыч, мы бы, как весной, живехонько с ним поладили, — невольно вздохнул Никита Аладьин, уронил голову на плечо и не поднял. — С хромыгой да с безглазым не сговоришься: один — хозяин, другой — приказчик… Не поладишь.
— И не надо. Хватит ладить! — сказал спокойно-решительно Родион Большевик, и такая сила проступила в его могучих буграх над прищурами глаз, в набрякших кистях рук, которые он тяжело положил на стол, что у вихрастого, с гребнем и веснушками, секретаря карандаш принялся изображать в тетрадке дикие каракули, — за такое творение в первом классе выговаривали, ругали, а в третьем, на чистописании, без лишних слов отправляли столбом в угол, к печке. Другой секретарь на смену схватился за отточенный Фабер, но и у этого старателя писания не получилось, потому что он больше таращился на председателя Совета, чем на бумагу, радостно косился на мужиков, восседавших все-таки как на небе, на престоле, чудотворцами-праведниками за белым облаком, — им, народным угодникам, все нипочем, что захотят, то и сделают.
Сила дяди Роди опять отразилась у всех депутатов теперь в сдвинутых к переносьям бровях и заходивших желваках по скулам, в сжатых кулаках; их не прятали под скатерть, на колени, выставляли напоказ: чей кулак больше и крепче.
Никто и по столу не постучал, сидели тихо-смирно, а уж Митрий Сидоров, из Карасова, поднялся на яблоневую, с полковой, громкую ногу и, моргая беспощадно телячьими ресницами, прыская хохотком, напросился:
— Пошлите в усадьбу нас с Егором Михайлычем на пару: поваднее. Мы, едрена-зелена, в минуту выведем всех рысаков из конюшни.
Депутаты заскрипели табуретками и скамьями, ворочаясь, трясясь животами.
— Пора!
— Дуй-те горой, согласен, Митрий, веселый ты человек!
— Всех не всех, а сколько надобно, по очереди, как сказали, условились, — напомнил и осторожно настаивал Шуркин батя. — Рушить хозяйство грешно, чье бы оно ни было.
— Да вернем коней. Пустоглазому и не разглядеть, что деется на конюшне.
— А маньчжурскому вояке не догнать!
За эдакими-то вот охотными разговорчиками — не то в пустую шутку, тары-растабары, не то в настоящий серьез — не слыхали, как с шоссейки, от усадьбы, вывернулся городской тарантас с откинутым верхом, запряженный сивой худой парой, и мягко подкатил луговиной переулка к избе пастуха. Хозяин вскочил было за столом, приветливо-ласково урча, кланяясь, одергивая короткую, дорогую ситцевую рубаху, но, заметив, что председатель Совета, до того высившийся горой, опустился на свое красное место и все его товарищи, оборачиваясь, косясь на тарантас, усаживаются покойнее, удобнее на скамьях, Евсей Борисович невольно тоже плюхнулся на табуретку, словно его какой магнит к ней притянул. Вот опыт, так опыт, почище школьного! Смекай, ребята-большаки, догадливые геноссы и камрады, что сей опыт с магнитом означает…
Готово! У писарей разгадка — хоть в протокол записывай. Но тут два молодецки-революционных сердца грохнулись на питерскую скатерть, подскочили и забились. И было от чего: в тарантасе ребята увидели того самого носастого инспектора, что приезжал к ним в школу зимой на тройке, в медвежьем тулупе, фуражке с кокардой и крутым козырьком, кричал и топал на Григория Евгеньевича, посмевшего заступиться в селе за мамок, не пожелавших отдавать скотину на убой незнамо для кого. Тогда учитель, сам не свой, выгнал в беспамятстве инспектора из школы, тот не успел тулупа сызнова на плечи накинуть, волочил его в охапке по коридору и фуражку потерял. Сторожиха Аграфена выбегала на мороз, подавала ее рябому ямщику в форсистых голицах* «Вон… Во-о-он!» — все кричал Григорий Евгеньевич, стоя на парадном крыльце, в распахнутой двери, белее инея, а Татьяна Петровна плакала, обозвала инспектора жандармом и грозилась пожаловаться земской управе. Но, когда тройка укатила, они тревожились несколько дней, как виноватые, чего-то ожидали, однако страшного больше ничего не произошло.