И не так страшно стало в избе. Она незаметно, сама собой, наполнялась обычными шумами: стуками, топаньем, голосами и даже смехом Тоньки и Ванятки, раньше других заживших своей прежней маленькой, кипучей жизнью. Но все в доме было еще не такое, как раньше, и к этому новому, горькому приходилось привыкать.
Проведали мамку из-за Волги, узнав о несчастье, брат дядя Архип и тетя Настя, его жена. Пили чай с ландрином, занятым у Марьи Бубенец. Слезы капали у тети
Насти прямо в блюдце. «Слаще чай…» — сказала она, хотела, должно, пошутить, ободрить чем-то мамку, а разревелась хуже ее и бабуши. Дядя Архип и тот прослезился, вылез из-за стола, не допив чаю, и пошел под навес курить и колоть дрова, высмотрев себе это дело. «Смерть не воротишь, какая она ни есть, чужая, своя. Пришла, ушла… Душу обратно не отдаст… Ее не воскресишь, душу-то. А жить надо-тка», — заключил он, берясь за колун, поплевав на ладони.
Да, надобно было жить, работать. Работа и есть жизнь — батины слова. Никогда их не забудет Шурка.
Теперь два мужика наказывали бабуше Матрене будить их со светом. И бабуша безжалостно поднимала их, как протрубят Сморчки под окошком. Тетка Люба с дочками пасли поочередно стадо и выучились с грехом пополам трубить в жестяную Евсееву дуду. Сонные, натощак, как истые хозяева, пареньки, спотыкаясь, позевывая, шли косить заполоски, межи в поле, перелоги на Голубинке и в лесу. И чем больше они косили, тем лучше у них выходило. А клевер убирать им все же не позволили: не ребячья работа, клевер стоит стеной, попробуй пробей ее, срежь, размахнешься — язык высунешь на плечо; и сенцо считается самым лучшим, дорогим, косари, убирая, берегли каждый стебелек с крестиками листьев и сиреневыми, белыми и розовыми шапками — самая сладость для коров, мед, недаром висят и качаются на цветах шмели и пчелы. Поэтому клевер косила одна мамка и управилась живехонько, ребятам оставалось лакомиться, высасывать светлые сладкие капельки из цветных трубочек клевера, сушить его и возить на гумно на Аладьином хромом мерине. Когда Тася позвала сельский народ помочь пленным убраться с клевером в усадьбе, наобещав за работу отплатить сеном, Шуркина мамка вызвалась первая.
— Покоси, руки не отломятся. А лишний воз поди как пригодится зимой, — одобрила бабуша.
Потом жали помочью барский хлеб. Народ, охотно работая, посмеивался:
— Коли генералишко вернется, прикатит, глядишь, и помилует… за старые грехи!
Странное, непонятное было это жнитво в барском неоглядном поле.
Бабы, девки и свое успевали сделать и чужое прихватить. Спелая, густая рожь точно ложилась им в босые, исцарапанные ноги. В одних холстяных сорочках и нижних белых юбках в жару, сами ровно снопы, они наклонились и распрямлялись, как на ветру, низко, скоро срезая серпами полные горсти колосьев. И даже в ложбинах, где рожь от дождей полегла, мамки и девки терпеливо, ловко расправлялись с «лёгой» и росли, росли позади них белесые лохматые суслоны, что избушки на курьих ножках. Таисья Андреевна расхрабрилась воистину как новая помещица, обещала двадцатый суслон жнице. Мамки выторговали восемнадцатый. Тут уж и мужиков разобрал задор и жадность, и они принялись жать в барском поле, хотя и не ихнее это было, как известно, занятие, не все умели справляться с серпом, но восемнадцатый суслон соблазнил. Жали и чертыхались, обматывали грязными тряпками раненые пальцы. Побежали и Яшка с Шуркой, порезались тотчас серпами, и их прогнали с поля.
Стали пропадать по ночам барские суслоны, и не восем надцатые, — скопом, как придется. Пленные поймали Фомичевых женушек-монашек и некоторых теток и дядек из Глебова, Паркова и Хохловки. Тася живо и строго распорядилась сторожить хлеб по ночам пленным с берданками.
— Анафема ты этакая, Таисья! Да ты и впрямь помещица, рачительная… — гоготали мужики. — На пару с Ваней Духом, мельником, что ли? Он уж локомобиль на станцию в сарай приволок. Теперь ищет в городе вальцы, что ли, какие. Вишь ты, не простая будет у него мельница, без каменных жернов, на железном ходу.
В Рыбинске он золотой портсигар продавал ювелиру, в магазине. Через окно видели… Надо, быть, австрийский, не то германский… Керенки не деньги, а требуются.
— Эх ма-а, складно воевать на позиции санитаром!
— Смотри, Таисья Андреевна, выскочишь за хромого генералишка, как помрет его болящая. Чу, скоро! Нас попомни, не забудь!
— Будет вам! Как языки не отсохнут, не отвалятся от этакой трепотни! — сердилась Тася, белея и краснея от обиды. Карие очи ее горели гневным огнем. — Не для себя стараюсь.
— А для кого же?
— Да, может, для вас, дурней… И солдаты на войне голодные.
— А-а, это подходяще. Особливо касательно дураков, — соглашались мужики и опять гоготали.
Смешно и непонятно было слушать такие речи. Тася распоряжалась, приказывала в усадьбе, и все ей подчинялись. Терентий Крайнов, заглядывая частенько в село, подбадривал и любовался. И было на что любоваться. Точно; не заработанные суслоны интересовали все-таки народ, а что-то другое, поважней.