— «Кто за мир?!» — зловеще спрашивал хор у мужиков.
Тут, как бы читая газету или докладывая на заседании «текущий момент», Шурка и Яшка провозглашали:
— Поднялся веселый крик.
— Ну и крик! — удивлялись школьники.
— «Умер, умер большевик!»
— «Большевик!»
— «Со святыми упокой», — запевали по-церковному, умеючи Фомичевы ребятки.
— «Упокой…» — тянули, зазывали как на клиросе в церкви сорванцы-балаганщики.
— «Шевелит мертвец рукой…» — страшным шепотом сообщал слушателям Володька Горев, и у него от испуга поднимались и ходили на голове волосы.
— «Ох, рукой!» — стонала в великом ужасе толпа буржуев и буржуек, закатывая очи к небу. Всех брала оторопь.
Ребята для выразительности немножко примолкали. Наступала такая тревожная тишина, что мужики невольно переставали курить. Животы у них тряслись от безудержных приступов смеха. Батьки знали, чем кончится школьное представление, а ждали этого конца будто впервые, ничего толком не ведая, угадывали и опасались ошибиться: а вдруг у стишка-то все, как в жизни, переменилось за неделю к худшему, ровно в Питере после побоища? Там Керенский с буржуями живехонько ввел смертную казнь на фронтах. Да ведь всех солдат не расстреляешь, придумали разгон, расформирование революционных полков. Не сполнили контрреволюционного приказа командира царского прихвостня, — штрафники, получай арестантский пае к… А серые и меншаки, затемнители эти и рады стараться, сидят в президиуме Совета и благословляют… Да уж и господин-премьер Александр Федорыч не угодил хозяевам России, жидковат, чу. Сам верховный главнокомандующий Корнилов пожелал, вызвался забраться на трон новым Миколаем Кровавым, душителем революции. Придумал, повел наступление на Петроград хитростью — окружить город и революцию, бабу-ягу чертову задушить — да, слышно, те же самые рабочие, солдаты, матросы, в которых стреляли на Невском за манифестацию в пользу Советской власти, они самые, стреляные и недостреленные, спасли столицу. Опять Керенский, притворщик, наверху. Что-то будет дальше?..
Врут, нет ли, Питерский Совет надысь затемнителям-то под задницу коленком дал: выразил большинством недоверие. Стало быть, кому-то другому доверие оказал. Понятно, кому? Стишок энтот не зазря пропечатан в газетке.
Оказывается, в революции всякое бывает. Умей распознать, выстоять и победить, как на войне, в Полтавской, например, битве или в Бородинском сражении…
А ребята про себя добавляли: и брюхом можно слушать, не одним ухом. Потому и животики мужицкие заранее тряслись. Их не обманешь, животы, они чуют, где лежит ихний ситный с изюмом и запашистый, с анисом, пеклеванник.
В ребячьем представлении начиналось самое интересное.
Олег Двухголовый, безжалостно швыряя наземь дорогой тюлений ранец, громогласно сообщал небывалую новость:
— Большевик открыл глаза…
— Ой, глаза?!! — шарахались прочь от Олега с пере-п\гу ребята, разбегаясь по пашне. Колька Сморчок, Анка Солина, Андрейка Сибиряк и другие представляльщики-балаганщики верещали на разные голоса, всякими ужимками, трясучкой рук и ног показывая дикий страх.
— Неужель опять гроза?! — спрашивала шепотом, замирая от ужаса Растрепа.
И орава, для торжества вновь помедлив, набирая полные легкие прохладно-сладкого духу, гремела дружновесело на все озимое поле:
— Да, гроза!
Мужики, роняя цигарки, валились от удовольствия и смеха на пашню.
— Ах, бес тебя лягай!.. Складно!
— Она самая… гроза!
— Богатеям. А нам вёдро!*
— Стой, — строго говорил, отдышавшись, поднимаясь Апраксеин дядя Федор. — Подписано под стишком чего? Забыли, беспамятные?
— Не забыли. «Покойник», вот как подписан стих, — отвечал за всех Яшка Петух, насвистывая.
— Ожил? Шевелит рукой?.. А мозгой — и подавно! — снова начинал смеяться Косоуров. — Понимай, граждане, товарищи дорогие: наша берет! Сызнова и теперь навсегда…
Но которые мужики смеялись осторожно, как бы выжидая, что случится в жизни дальше.
А дальше, по ночам начались зарева в темном осеннем небе. То стоит багряная заря в самую полночь за Волгой, к Спасу на Тычке, то, после вторых петухов, за лесом, за станцией, то еще в какой стороне на самом утре. Зарева разгораются в полнеба и долго-долго не гаснут.
— Ну, опять, кажись, кого-то жгут… усадьбу, не то хлеб, — толковал народ раздраженно-весело, завистливо, любуясь, как полыхает очередное зарево. — Лучше бы развезли хлеб по домам, чем жечь.
— Попробуй развези… Потом тебя увезут. Жечь сподручней: никто руки, ноги не оставит.
— Да, может, сам себе пожары устраивает, какой стрекулист, — сомневался, предполагал Егор Михайлович из Глебова. — Есть, говорят, такие помещички-ухари: страховка в кармане, спалит копну, получит от казны за три, дуй те горой… И дворцы свои таким манером поджигают, чтобы народу не доставались. Выгодно!
— Усадьбу, леший с ней, не жалко. Пускай горит, нам в ней не жить, а вот хлебушко…
Но сами они, сельские мужики и бабы, не жгли ни усадьбы, ни скирд на господском гумне. Убирали, молотили барский хлеб, как свой. А денег за рощу не собрали и на революцию в Питер не послали, как обещались, — пожадничали.