— А вместе с тем, — подхватил Зубов, — такое определение понравилось бы самим нацистам. Как они говорили: „Одно государство, один народ, один фюрер“.
— Я слышала, — заметила Лиза, — что Гитлер ещё с первой мировой войны был под негласным присмотром психиатров, болел болезнью Паркинсона. Этот „мозг номер один“ в третьем рейхе был мозгом вырождающимся. А немцы, немцы, которые кичились споим практическим расчётом, деловой трезвостью, организованностью. Мудрые немцы, давшие миру и великих философов, и великих поэтов, пошли за этим больным мозгом прямо в пропасть национальной катастрофы. Вот вам и высокая техника!
— А что техника, техника, — сама по себе она ещё не многое определяет, важен ещё и уровень идеологии, — сказал Зубов с какой-то выношенной болью, и Лиза почувствовала это.
— Это социология, а я вам скажу, как женщина, — Лиза вздохнула, — когда я вижу развалины городов и несчастных старух, детей, на меня накатывает! Душит что-то. Мы ещё не ветераны войны, как нас, постаревших, будут называть лет через десять, двадцать. Мы ещё не успели забыть. Ну, да ладно, хватит об этом. Просто тема такая, вот и разговорились, как на митинге, — Лиза улыбнулась.
— Вот именно хватит. Чтобы прекратить фашизм, мы и в Берлин притопали.
Зубов встал, прошёлся по комнате, постоял у окна и долго смотрел на тёмный город. А Лиза устроилась в мягком кресле, её словно бы вдавила туда накопившаяся за день усталость. Она даже прикрыла глаза и с закрытыми глазами почувствовала, что Зубов приблизился к ней.
„Сейчас он меня поцелует“, — подумала она.
И действительно, Зубов нагнулся и поцеловал Лизу в лоб.
Лиза не шелохнулась.
Зубов снова поцеловал её в лоб, потом ещё, ещё раз, едва касаясь губами.
„Сколько нужно времени, чтобы ощутить счастье? — подумала Лиза. — Минуту, две? Не больше, чем для заводки часов“.
Было только ещё часов девять, и впереди оставалась вся ночь, длинная, счастливая ночь, которую им впервые, расщедрившись, выдала война.
— Я люблю тебя, — сказал Зубов, и тогда Лиза тотчас открыла глаза.
А Зубов сказал, что один глаз у неё выглядит сонным, а другой смотрит пугливо и настороженно. И он рассмеялся.
Потом Зубов мягко снял с Лизиных ног сапоги и размотал портянки. А Лиза в тёмных носках осторожно прошлась по истёртому коврику, лежавшему на полу около кровати.
Ночью вблизи дома всё время слышалась стрельба, ухали миномёты, била тяжёлая артиллерия. Просыпаясь, Лиза различала крики солдат, какие-то команды. Потом она засыпала снова, и ей всё казалось, что, прерываясь, продолжается какой-то длинный и странный сон: как будто бы она с Зубовым сидит в громадном кинотеатре, на экране потух свет, ничего не видно, и только по знакомым звукам Лиза живо представляет себе ночной бой, постепенно уходящий на запад.
— Смотри, Темпельгоф! — сказал Мунд.
Они стояли перед продолговатым зданием воздушного вокзала в северо-западной части Берлина. Лётное поле — огромное серое зеркало асфальта — сверкало в лучах солнца.
Эйлер вспомнил, как однажды до войны он летел отсюда в Мюнхен, где жила его тётка, и ему казалось, что тяжело нагруженный ревущий моторами „кондор“ так и не оторвётся от бетонной полосы, врежется своим тупым носом в окружающие аэродром дома.
Но самолёт взлетел и сделал круг над Берлином, который с высоты казался игрушечной площадкой, составленной детьми из кубиков, цилиндров, изогнутых пластинок мостов, серых полосок улиц и голубых шнурков реки Шпрее и её каналов.
Эйлер мысленно представил себе, каким бы он сейчас увидел с высоты разбомблённый, разрушенный город, и ему стало тягостно на сердце. Унылое настроение усиливалось при взгляде и на совершенно пустынное поле Темпельгофа, где не было ни одного самолёта, бензозаправщика, трапа или даже какой-нибудь грузовой тележки. Ничего!
— Сюда достаёт уже русская артиллерия, — пояснил Мунд, уловив, должно быть, растерянный взгляд Эйлера. — Бон зенитки, видишь?
Замаскированные сетками длинноствольные орудия торчали около ангаров, складов и багажной стойки, где раньше выдавали пассажирам чемоданы, а сейчас зенитчики подтаскивали к орудиям ящики со снарядами.
— Они не сядут здесь, — вслух подумал Эйлер.
— Сядут, но в последний раз. Аэродром переносится на Шарлоттенбургершоссе. Знаешь, где это? — спросил Мунд.
— Ещё бы! — вздохнул Эйлер.
Он вспомнил широкую магистраль со старыми клёнами и липами, с высокими фонарями и украшающий эту улицу памятник с бронзовым орлом, парящим в воздухе в честь победы немцев над Францией. Что ж там сейчас — вырывают деревья, фонари, расчищают взлётную полосу?! И это вблизи Бранденбургских ворот, в каких-нибудь пятистах метрах от Имперской канцелярии.
— Дожили! — выдохнул Эйлер.
— Что ты говоришь? — спросил Мунд.
— Ничего. Вон летят, слышите, господин штурмбанфюрер, я их вижу, — крикнул Эйлер, показывая на небо, где над Темпельгофом показались три больших двухмоторных моноплана, похожие на колоссальных летящих рыб с широкими плавниками-крыльями. Эйлер ещё до войны видел на парадах такие самолёты, они предназначались для перевозки парашютистов-десантников.