Читаем Отмена рабства. Анти-Ахматова-2 полностью

…Пускай австралийка меж нами незримая сядетНа наш югославский диван…

И если австралийка все-таки важна, важны ее реальные государственные границы, океаны, свобода слова, рыночная экономика, изящный и обустроенный быт, интеллектуальная профессия, то об этом надо писать, как Пруст сочинял своих принцесс и герцогинь, мимоходом здесь не получается.


А если ты ее не захочешь заменить на «человека», на «старую знакомицу», на «тень» и просто упоминаешь о ее заграничной принадлежности, как будто бы ненамеренно упоминают, что героиня достала носовой платок из сумки «Гуччи», то она и будет торчать главным предметом, как импортные сигареты на плетне у Бродского в ссылке, но там он все-таки именно этими сигаретами и хотел что-то сказать, это был знак, ход в игре.

* * *

Краткая, емкая запись в дневнике. Буря в мире. 22 ноября убит Кеннеди. Это пример глобального мышления после московского фестиваля. До него международные проблемы волновали ее меньше, откликалась она на них менее энергично.

При всем обилии надуманностей эта отличается еще и некрасивостью звучания. Два слова по два открытых слога, как детская кашка. Да и не буря это была, сенсация просто.

* * *

Пока Ахматова жила за железным занавесом и была смиренна к своей судьбе, она вполне удовлетворялась своей ролью великой поэтессы: в этой стране больше чем поэтами — великими людьми, великими личностями, просто великими были именно стихотворцы, не прозаики: Пушкин, Лермонтов. В конце их века возник было им некоторый противовес в лице Толстого и Достоевского, но подошло время нигилизма, прагматизма, появился равный этим двум Чехов, а потом и вовсе Горький, тогда уж Леонид Андреев — и тут можно было бы говорить: и прочие, но на самом деле началось время снова великих. И ими опять, по русской традиции, стали русские поэты: Блок, Маяковский, Мандельштам, Цветаева, Пастернак и, как нас приучила говорить Анна Андреевна, — и Анна Ахматова. Двадцатый век снова был веком поэтов. Никакие прозаики с ними сравниться не могли. И даже если говорить, например, о Платонове и рядом с ним назвать Мандельштама, не говоря уже о Пастернаке, то какие-то очень большие, общие — и точные — весы покажут, что Мандельштам и Пастернак — более великие, более известные. То есть более подходящая компания для Ахматовой, как на ее отточенный глазомер. Пастернак в России более известен, слава его более массовая, быть рядом с ним более чем желанно для Анны Андреевны, о большем не приходится и мечтать, до пишущего ли тут в стол прозаика. И Евтушенко и Вознесенский были более громки, чем Вася Аксенов — все сходилось, если б этот проклятый занавес никогда не поднимался — или если бы ее туда не манила кукла, которую она сама надела себе на правую руку и поставила в умильную позу перед собой, произнося раздирающие душу (ее) слова: мне больно от твоего лица и пр. Но в любом случае Берлин разбудил ее.

За границей все было ровно наоборот. Пруст, Джойс и Кафка не имели себе равных среди европейских поэтов по славе, влиянию и знаменитости. Они были главнее. Пруст был главнее Одена. Фолкнер был более знаменит, чем Фрост. Юный западопоклонец Иосиф Бродский мог сколько угодно сходить с ума по западной поэзии, но было ясно и ей и ему, что Толстой и Достоевский писали прозу тогда, когда прозаические реалии жизни были одинаковы в России и во всем другом христианском мире, а сейчас прозу написать — самую великую — русскому, советскому автору будет просто не о чем (если, естественно, не родится гений). Его, Бродского, шанс был в том, что он писал стихи. Таких стихов Ахматова писать не умела, но в безумии стала уверять всех вокруг себя (по своей безнаказанности она верила, позволяла себе верить в это и сама), что сможет написать какую-то великую прозу — которой неоткуда было взяться. Образцы выдавались курьезные, комические — сценарий о летчиках, знаменитые пластинки, снискавшие все возможные эпитеты, но являвшиеся на самом деле действительно отчетливыми, добротно сделанными литературными этюдами, плодами усидчивых трудов небесталанного, не хватающего звезд с неба школяра, какие-то сожженные пьесы, оставляющие неизгладимый след в душах слышавших рассказы о них. Говорят о сюрреализме. Унылый театральный штамп: поднимается занавес, на сцене никого нет, стоит стол заседаний в каком-то учреждении, выходит молчаливый служащий и делает какую-то незначительную работу — кажется, вешает картину. Эта сцена называется сюрреалистической, читавшие ее (до сожжения) в изумлении: гениально. Драматургия — это, впрочем, не совсем проза. Но талант, как сама Анна Андреевна наставляла — утаить нельзя, хоть в прозе, хоть в пьесе. Отсутствие его — тоже. С этими сожженными пьесами она хотела завоевывать мир.

* * *

Эпическое начало статьи в «Литературной газете» за подписью Анны Ахматовой.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже