Чехов не принимает Достоевского. Смысл этого неприятия, идеологический и эмоциональный, – в обоих случаях левый. Левые любят чистоту и изящество, ясность, чистоту и радость (см. цитату чуть ниже). А как же правые с их ясностью? Там другая ясность, ясность традиции и здравого смысла. У левых больше эстетизма, привнесенного сверху. Сверху – то есть от мыслящего сословия и прямо с неба.
Мысли Ивашина о Зине. «То, к чему он больше и больше привязывался с самого раннего детства, о чем любил думать, когда сидел, бывало, в душном классе или в аудитории, – ясность, чистота, радость, все, что наполняло дом жизнью и светом, ушло безвозвратно, исчезло и смешалось с грубою, неуклюжею историей какого-то батальонного командира, великодушного прапорщика, застрелившегося дедушки…» Погружение в достоевщину. К которой, при всем неприятии, влечет. Как влечет к жизни всякого, кто пытается с ней справиться. Найти ее решение.
Литература Чехова – это борьба с сюжетом как с воплощением предопределенности поступка. «Рассказ неизвестного человека» – это не о разочаровании в революции, а о невозможности сюжета. Это, собственно, и есть главная художественная проблема Чехова). У любого текста есть «тема» и «рема» – о чем говорится и что говорится. Отношение автора к сюжету как инструменту и есть «рема» любого художественного текста. Может быть, здесь и намечается мостик между Чеховым-философом и Чеховым-художником (или, как ранее было сказано, «конструктором текстов». У Чехова жизнь решается не в ее сюжете, а в попытке обдумать сюжет. И он тут же становится невозможным. И вместе с ним становится невозможной и жизнь – в ее сюжетной складности. Вообще в ее сюжетной развертке.
«Говорю не то, что делаю» – это, собственно, и есть любой сюжет во всех измерениях – в измерении писатель – текст и читатель – текст, а также во внутритекстовом измерении. Обдумывание этого делает сюжет невозможным.
Здесь, собственно, и становится более ясной разница между Чеховым и Достоевским, становится более ясным, почему Чехов не принимал Достоевского (хотя на сознательном уровне он, очевидно, не принимал его правых политических ценностей). Для Достоевского вопрос о сюжете не стоял. Для него сюжет был жизненной средой.
То, что Зина начинает спать с Власичем, – это не завершение в эросе, потому что рассказ не про то. Рассказ про то, что у Ивашина отняли ангела-сестру, про то, что он понял только то, что ничего не понимает в жизни.
То, что Марфа и Яков умирают, – это не завершение в танатосе, потому что рассказ опять-таки не про то. Рассказ про то, как Ротшильд из флейтиста стал скрипачом. Про то, как кошмарные мысли Якова о бесконечной убыточности жизни и фантастической выгоде смерти воплотились в тоскливую мелодию.
А разгадка (настоящее решение) так и не найдена.
Выше я писал о сближениях между Чеховым и Камю. Не так важно, читал ли Камю Чехова. Это можно проверить. Но в любом случае это не такое совпадение, как, например, совпадение Монтеня и японца XIV века Кэнко-Хоси. Репертуар мыслей эссеиста поневоле ограничен, особенно когда автор пишет эссе о вечности. У Чехова и Камю единые рамки – левизна, бунт, опустошенность («посторонность» всему миру), невозможность сюжета.
Откуда «посторонность» берется? Из левого тупика.
В какой-то момент умственного развития (неправильный термин, но зато все поняли, о чем я) некоторые люди начинают ощущать несправедливость мира и невозможность жить по-прежнему. И попадают в левый тупик.
Уставшие, опустошенные и посторонние оттуда.
Наверное, существует и правый тупик. Даже не тупик, а воронка, водоворот, что-то страшное. Наверное, страдания консерватора, испытавшего тщету воплощений консервативного проекта, весьма тяжелы.
Но тут разница. Консерватор страдает и гибнет с ощущением… нет, конечно же, не правоты. Все несколько сложнее. Чаадаев верно сказал, что не социализм прав, а неправы его противники.
Консерватор неправ и часто сам прекрасно понимает это. Но он силен в своей неправоте. Он мощен, полнокровен. Он имеет опору, почву, за ним семья, родной дом в обоих смыслах слова, двор, улица и город, народ, вера отцов – что хотите.
Левый в своей правоте бессилен, безопорен. Нет семьи, клана, класса. В криках о трудящемся классе, за который он сражается, – лишь тоска по реальному классу, который прочно укоренен в этой жизни, а не надеется на некое выдуманное будущее.
Правый консерватор может быть миллион раз неправ и может сам горько сознавать это. Но ему есть за что ухватиться руками. Выбирая между справедливым мироустройством и благом конкретного человека (чаще своего близкого) – он предпочитает реальность. Хотя такой выбор может быть труден.