Меня так сильно затянула тяга писать, что, когда я в первый раз сел сочинять письмо, то просто отказался лечь спать, когда велел санитар. Больше года этот человек наблюдал за мной, немым и кротким, и внезапная, шокирующая перемена насторожила его: все это время я был равнодушно послушен, а теперь – совершенно непокорен. Он угрожал силой утащить меня в палату, но странным образом не делал этого. После получаса бесполезных уговоров, во время которых к его мозгу прилило огромное количество крови, этот ошеломленный человек родил своевременную и мудрую идею. С непривычной изобретательностью он выключил свет и погрузил все отделение во мрак. Втайне я даже восхитился этой хитростью, но мои слова, вероятно, не выражали одобрения, которое было внутри меня.
Я лег в кровать, но не уснул. Экстаз, в котором я пребывал из-за накрывающей мании, делал каждый час бодрствования невероятно счастливым, и моя память не знает дней ярче, чем эти ночи. Бездна мыслей разверзлась. Казалось, что мои мысли бросаются друг на друга и спотыкаются в попытке побыстрее попасть к своему вознесенному эго.
Мне хотелось компании, но было мало пациентов, с которыми я хотел говорить. Я страстно желал завести беседу с помощником врача, поскольку он был образован, а еще знаком с моей историей болезни. Но этот человек, пытавшийся разговорить меня, когда меня одолевал бред, едва слушал меня, когда я был более чем готов общаться. Намеренные и плохо скрываемые попытки избегать меня все сильнее распаляли желание поговорить с ним в любой удобный момент.
Где-то на второй неделе разработки реформы я осознал, что отделение, в котором я находился, было обставлено хорошей мебелью и очень сильно походило на родной дом, хотя, справедливости ради, я едва ли мог бы сравнить его с домом. Мои воспоминания об отделении для «буйных больных» были куда менее приятными. И хотя меня не трогали в первые год и два месяца, я видел, как санитары совершенно необоснованно применяют грубую силу, расправляясь с «буйными пациентами», которых по прибытии разместили в том же отделении, что и меня. До меня также доходили слухи об ужасном обращении с невменяемыми пациентами, и в это охотно верилось.
Я практически сразу решил провести тщательное расследование. Чтобы доказать свои намерения, для начала я сказал паре людей, что нарушу определенные правила, чтобы меня перевели в отделение для буйных. Сначала я думал разбить какое-нибудь окно, но потом достиг цели по-другому – и раньше, чем ожидал. В моем присутствии брат сказал помощнику врача, что доктора должны разрешить мне звонить, когда это покажется им необходимым. Одним утром я попросил сделать звонок. Но я исходил из желания проверить враждебно настроенного помощника врача, а не поговорить с братом. Тем утром я получил от него письмо. Врачу было известно об этом, потому что я показал ему конверт. Именно благодаря письму я обосновал свою просьбу, хотя брат и не выражал желания поговорить. Доктор не мог знать, что я лгу. Тем не менее он отказал мне в просьбе – просто потому, что ему так захотелось, и выразил это в грубой и жесткой форме. Я ответил так же и еще прокомментировал его характер.
– Если ты не перестанешь так разговаривать, – сказал он, – я переведу тебя в Четвертое отделение.
(То самое, для буйных.)
– Да переводи куда хочешь! – ответил я. – Я быстрее закопаю тебя в землю.
После этого врач, естественно, выполнил свою угрозу, и санитар отвел меня в отделение для буйных, но не против моей воли. Я ведь стремился туда попасть!
В отделении, где я теперь лежал (с 13 сентября 1902 года), был минимум мебели. Пол из твердых пород дерева, на стенах ничего не висело. После еды и упражнений на улице пациенты обычно сидели в одном большом помещении на жестких скамейках; в больнице считали, что стулья в руках буйных пациентов могут стать угрозой для других. И хотя в столовой стояли вполне основательные стулья, пациенты редко буйствовали в обеденное время. И тем не менее один из этих стульев вскоре вошел в историю.
Так как меня перевели очень быстро, я не смог обзавестись вещами, в которых теперь страстно нуждался. Сперва я попросил, чтобы мне вернули письменные принадлежности. Санитары, действуя, несомненно, по приказу врача, отказались; они даже не дали мне простого карандаша – к счастью, у меня завалялся свой. Несмотря на запрет, я нашел обрывки бумаги и уже в скором времени стал писать записки начальству. Несколько штук (как я узнал позднее) были доставлены по адресу, но на них не обратили внимания. До вечера врачи ко мне не подходили; а тот, кто меня переселил, объявился во время вечернего обхода. Когда он пришел, продолжилась утренняя беседа – в похожем тоне. Я снова попросил позвонить опекуну. Доктор снова отказался, и, конечно, я вновь высказал все, что о нем думаю.