Меня только что душили, и это лишь подготовило мои голосовые связки. Я рассказал врачу и о словесной перепалке, и о том, что драться было необязательно. Главврач окончил Йельский университет за полвека до меня, и благодаря общей альма-матер и наличию идеального чувства такта мы хорошо ладили. Его дружелюбие, однако, не помешало прокомментировать произошедшее.
– Мне горько оттого, что ты, выпускник Йеля, повел себя так недостойно.
– Если борьба за права пожилого человека, неспособного защитить себя, – недостойное поведение, то я готов считать себя хулиганом, – ответил я.
Стоит ли упоминать о том, что тем утром санитар не повел мистера Бланка на прогулку? И, насколько мне известно, его больше ни разу не принуждали заниматься физической активностью.
Главный врач понял, что я слишком энергично борюсь за права человека и мне больше нельзя находиться в одном отделении с таким количеством пациентов. Мои действия влияли на них пагубным образом, поэтому меня перевели в частную палату, расположенную в маленькой одноэтажной пристройке. Комната была очень хорошо обставлена и походила на холостяцкую квартиру.
Там не было никого, с кем бы я мог вступить в конфликт, и я жил без каких бы то ни было проблем, а личный санитар подходил моему темпераменту. Он хорошо знал человеческую природу и никогда не прибегал к силе, если меня не удавалось уговорить словами. Обыденные споры, которые привели бы к разногласиям, будь он типичным санитаром, он либо игнорировал, либо в частном порядке докладывал о них доктору. За весь период моего излишнего возбуждения люди делились на два типа: тех, кто мог меня контролировать, и тех, чье присутствие заставляло меня гневаться, я впадал в раж, что часто приводило к плачевным последствиям.
К несчастью для меня, добрый санитар вскоре покинул нашу больницу: ему сделали более выгодное предложение. Он даже не попрощался со мной. Для меня было очень важно, чтобы он остался, а не уехал, причем так резко и, очевидно, по приказу доктора, который, наверное, не задумывался, что подобная перемена так меня обеспокоит. Когда была проведена замена, я вел себя адекватно, хотя мне и не нравился человек, который занимался мной теперь: у нас уже имелись разногласия. Ему было приблизительно столько же лет, и мне оказалось трудно действовать по его указаниям, в то время как я легко подчинялся его предшественнику, который был намного старше. Кроме того, я не нравился этому санитару, потому что наговорил ему много неприятного, когда мы были в общем отделении. Он весил порядка девяноста килограммов, а я – около шестидесяти. Вероятно, его взяли потому, что он обладал физической силой. Куда мудрее, конечно, было бы выбирать человека по его умственным качествам, а не физической форме. Главный врач был очень пожилым человеком и отличался слабым здоровьем, поэтому ему опять пришлось передать мое дело в руки помощника, а тот, в свою очередь, уже раздавал определенные указания. Он четко определил, что я могу, а что не могу делать. Эти указания, отчасти безрассудные, строжайше выполнялись. Винить санитара за это я не могу. Доктор лишил его права думать самостоятельно.
В этот период я совсем не нуждался во сне. Обычно я проводил часть ночи за рисованием. В сентябре 1902 года, когда я был полностью сконцентрирован на самом себе, я решил, что обязан стать автором книг – по меньшей мере одной; а теперь я думал, что могу стать художником и иллюстрировать собственные книги. Я не любил рисовать ни в школе, ни в университете. Но проснувшееся во мне желание творить разгоралось. Моим первым самостоятельным творением стала копия иллюстрации с обложки журнала «Лайф». Учитывая мою неподготовленность, первый рисунок я считаю неплохим, но доказать этого не могу: халатные санитары уничтожили его вместе с другими рисунками и рукописями. С того момента, как я закончил свой первый рисунок, я переключался то на рисование, то на письмо; у меня даже возникла идея сочинить письмо губернатору штата и проиллюстрировать свое послание. По несколько часов в день я писал и читал, столько же посвящал рисованию. Но помощник врача, вместо того чтобы помогать мне избавиться от чрезмерной энергии через творчество, подло вставлял палки в колеса, не обращая никакого внимания на мои пробудившиеся амбиции. Врачи должны были делать все возможное, чтобы успокоить мой сумасшедше активный ум; но взамен меня обдавали холодным равнодушием, никто не защищал мои интересы, и я постоянно раздражался.
В какой-то момент случилось так, что мои творческие порывы не просто подавили, а задушили. Доктора решили – и это было глупо с их стороны, как я полагаю, – мой чрезмерно деятельный разум успокоится в только полном отшельничестве. Следовательно, у меня забрали все книги, принадлежности для рисования и письма. С 18 октября по 1 января следующего года, за исключением двух недель, меня запирали то в одной, то в другой маленькой пустой комнате, которая напоминала тюремную камеру и иногда была даже хуже.