(non datur tertium), по словам Киселя. „Бывали далеко маловажнейшие случаи* (писал
он к Оссолинскому от 23 (13) июля), „когда духовные и светские паны в несколько
недель созидали своими пожертвованиями войско. Теперь, когда погибла половина
Речи Посполитой, когда дело идет об её остатке и вместе с ним о королевской короне,
они едва были в состоянии поставить перед неприятелем 9 иди 10 тысяч. Но мы были
бы несправедливы к Господу Богу, когда бы назвали себя такими убогими, чтобы нас не
хватило на жолнера. За исключением тех, которые ничего уже не имеют в отчизне, у
нас, по милости Божией, многие обладают средствами (plurimi pollent facultatibus) к
спасению отечества*.
Один из членов королевской рады советовал назначить одного гетмана: ибо не
слыхал он, чтобы где-либо на свете было три гетмана. По крайней мере (говорил он)
деньги на непредвидимые издержки (propter secretum bellici consilii) надобно вручить
одному, а не двоим, или троим. Но паны не доверяли взаимно своей честности, и
полагали, что между шестью глаз не так будет, что называется, шито и крыто.
Так как в государственном совете заседало шесть бискупов, которые
первенствовали перед сенаторами светскими, то король в решении вопроса о походе
обещал просить вдохновения (prosic о natclinienie) у Господа Бога, или как это объявил
он потомъ—выступить в день своего патрона, Св. Яна.
В таких совещаниях уплыла целая неделя, а между тем полученные из Украины и
от Киселя из Гощи письма возвещали близкую грозу.
Не смотря на унизительный прием королевских коммиссаров со стороны Хмеля, Ян
Казимир отправил к нему секретаря переяславской коммиссии, Смяровского.
Иначе относился к бунтовщику Шляхетский Народ, каков бы ни был он,—не так
как „возвышенный духом и благородный умомъ* избранник правительствующих
панов. Его взгляд на Хмельницкого сохранился в популярном тогда и сохраненном для
потомства стихотворении, в котором говорится, что легче было бы терпеть „вечный и
невознаградимый срам от иноземного неприятеля, чем от такого презренного сора, как
Хмель, и это да близость Польши к порабощению хлопами всего больнее для нации*.
.
5
Snacby znosniejsza od nieprzyjaciela Ponisc szwank taki; ale, ze od Chmiela Smieci
wzgardzonej,—to najwiecej boli,
То, ze i chtopskiej blizcysmy niewoli.
Смяровский выехал из Варшавы под хорошим предзнаменованием,—в день
Благовещения Пресвятой Девы Марии (in ipso die Annuntiationis В. V. Mariae), но, по
причине опасностей и дурной дороги, достиг Чигирина едва в три недели.
Хмельницкий был далеко надменнее (daleko wi§kszej nadgtosci), нежели во время
Переяславской коммиссии. Принял он королевского посла самым недостойным
образом (indignissime go excepit),—как последнего мужика (vilissimum de plebe
hominem). Когда подали Хмелю королевский лист, он швырнул его писарю через стол,
так что лист упал на землю (аz na ziemie upadl). В то же самое время принимал он
(писал Смяровский) московского и венгерского послов торжественно (pompatice), с
кавалькадой, с военной музыкой, и носился слух (распущенный самим Хмельницким),
что Москва дала ему 20.000 своего войска. У Смяровского были отобраны все кони, а
челядь его была изрублена. Но при этом Смяровский—что весьма характеристично—
нашел себе двух покровителей между козаками, да еще таких, которые сообщали ему
копии писем своего гетмана к султанъ'Галге, к Периаш-аге, Караш-мурзе, и помогали
доставлять его депеши в Варшаву. Скоро, однакож, Варшава узнала, что он погиб
жертвою своей ловкости. Козацкий Батько не нашел другого средства обеспечить свои
секреты в предательской среде своей, как истребить соблазнителя.
Памятником существования Смяровского осталось поздно высказанное им
убеждение,—что тот был бы глуп, кто бы осмелился ехать в это пекло (kto by si§wto
pieklo odwazyl): „ибо колеса уже так разбежались, что каждый должен здесь
погибнуть*. И его собственной приезд удивил Хмельницкого, потому что чернь была
крайне раздражена потерею Бара и битвой под Межибожем, а сам он (доносил
Смяровский) „только и дышет, что яростью да местью (on sam intus nisi furerem et
vindictam spirat)*.
По словам Смяровского, Хмельницкий ежедневно и ежечасно переменял свои
мысли (in dies et horas singulas mutatur). Если иногда подавал некоторую надежду на
мир, то через час делался так непохож на самого себя, как непохожа ночь на день (w
godzinc odrnieni sil jako noc ode dnia).
6
.
Последнее известие пана Омяровского было таково: что, по словам Хмельницкого,
мир невозможен, а должна стена удариться об стену, и одна—обвалиться, а другая—
остаться (ai sie sciana z scianq uderzy, a jedna sie obali, druga zoslanie)". Он звал к себе
Татар не только на добычу, но и на то, чтоб „до конца вигубить поколение и имя
ляшеское“.
Пугали Польшу и вести, полученные из Подольского Камянца. Оттуда Каменецкий
каштелян, Станислав Лянцкоронский, писал Оссолинскому, что Хмельницкий прислал
Туркам через Татар вечное подданство, с тем, что он побусурманится со всеми
козаками, лишь бы только помогли ему истребить польское имя. Татары и Греки
представляли Туркам, что Хмельницкий завоевал уже Польшу по Белую Воду; за Белой