Он закрыл книгу, аккуратно вставил на прежнее место, чуть раздвинув соседние корешки, подровнял, слегка постукивая по ним, прошел к дивану, не глядя на Старика, и устроился в уголке, откинув голову, полуприкрыв больные глаза, с немым вниманием разглядывая темную фигуру обнаженной греческой нимфы, пристроенную над книгами, и минут через пять взгляд его снова сделался потускневшим, сонливым, как и должно было быть.
Он овладел собой и продолжал размышлять.
Всё шло, должно быть, оттуда, издалека. Жизнь вообще на драмы щедра. Большей частью, это не великие драмы Шекспира, которые сметают в могилу виноватых и правых. Великие драмы приключаются редко. Жизнь не скупится на мелкие, повседневные, пошлые драмы. Безбедные, сытые спорят подолгу. Одни твердят, что драмы возвышают. Другие им возражают, что драмы калечат. Калечат, конечно, и, может быть, возвышают. Но калечат прежде всего.
Для чего он сказал Старику про загадку?
Его загадка слишком проста.
Глаза его так и раскрылись: не сказал ли он этого вслух?
Кажется, нет, не сказал. Старик, привольно раскинувшись в кресле, округляя старательно рот, пускал ровные синеватые кольца тонкого сигарного дыма. Поднимаясь одно за другим к потолку, они становились всё больше и нехотя таяли в прокуренном воздухе, почти неприметно, неуловимо сливаясь с ним, образуя туман. Нетрудно было понять, что Старика не донимали вопросы, когда, почему и зачем. Да и какие вопросы: у Старика ни рукописей, ни корректур на праздном столе.
Он всполошился, почудилось, что он куда-то давно опоздал. Он тревожно спросил:
– Позвольте, нынче какое число?
Пронзив кольца острой струей, Старик ответил с недоверчивым видом:
– Двадцать восьмое, а что?
Он опомнился и негромко сказал:
– Благодарю.
И подумал в сердцах:
«Спроси ещё имя свое и валяй служить на диване…»
Снова припомнилось детство и с горьким упреком спросило его, что он сделал с собой и что обстоятельства сделали с ним. Получалось неясно и больно. Он чувствовал, что к нему подступает хандра.
Тут спасли его долгожданные каблуки. Он за три комнаты уловил их легкую дробь и, достав гребешок, пригладил остатки светлых волос.
Дверь с размаху открылась во всю ширину, он уже поднимался навстречу, и Старушка с порога весело крикнула им:
– Молчуны, обедать, обедать!
Глава двенадцатая
Обед и после обеда
Он проверил все пуговицы на борту сюртука, подтянулся и подал ей руку.
Она с галантной улыбкой оперлась на неё.
Старик, ворча себе под нос, поплелся за ними.
Они расселись вокруг большого стола и принялись за еду. Он сидел напротив неё, часто опуская глаза. Вот её тонкие пальцы держали вилку и нож. Вот передвигали тарелки. Вот накладывали мясо и зелень. Вот подливали вино. Вот застывали на скатерти. Вот брали хлеб. Вот сильно и нервно сминали салфетку. Гибкие, узкие, нежные, чуткие женские руки.
Смотреть подолгу он позволял себе только на них.
Старик в полном молчании пережевывал большие куски, хватая их жаждущим ртом, блестя жиром на подбородке, на губах, на носу.
У него же, должно быть, от застарелой усталости, пропал аппетит. Иван Александрович, скорее повинуясь необходимости поддержать свои силы, выпил чашку бульона и нехотя проглотил кусочек зажаренного цыпленка.
Старушка, следя за ним с материнским вниманием, тотчас указала на сочный, дымящийся, пахнувший приправами ростбиф.
Он вежливо отказался от слишком тяжелого мяса.
Она спросила с тревогой:
– Что, опять ваша печень?
Её дружеское участие коснулось одинокой груди горячей волной. Он с благодарностью посмотрел на неё и, усиливаясь казаться беспечным, ответил:
– Так, ничего.
Она упрекнула, окидывая его придирчивым взглядом:
– Когда вы начнете лечиться?
Беспомощно улыбаясь, он с насмешливой грустью спросил:
– Кого же лечат от старости?
Она звонко расхохоталась:
– Как несносно вы любите комплименты!
Он отозвался с обычной своей меланхолией:
– Ещё больше я люблю правду.
Её большие глаза просияли лукавством:
– Больше тридцати восьми вам не дашь.
Он поправил, коснувшись обнаженного темени:
– Стукнет вот-вот сорок пять.
Она засмеялась:
– Совершенный старик.
Тогда он попросил:
– Давайте это оставим.
Она согласилась поспешно, виновато опуская глаза:
– Да, в самом деле, оставим.
И спросила, избегая смотреть на него:
– Кофе станем пить здесь?
Ей ответил Старик, обтирая салфеткой щеки и рот:
– Я полагаю, лучше в гостиной.
В гостиной, с чашкой в руке, Иван Александрович приткнулся в угол дивана.
Старушка вскоре подсела к нему:
– Вы сердитесь, но я не хотела вас обижать.
Неожиданно для себя он ответил своим настоящим теплым искренним голосом:
– Я не сержусь.
Она тронула его ослабевшую руку:
– Хотела показать вас нашему доктору.
Он попросил, поспешно пряча глаза:
– Лучше сыграйте.
Она крепче сжала его ставшую совершенно беспомощной руку:
– Вы обещаете?
Он вздохнул:
– Хорошо.
Она смутилась этим словом, коротким и тихим, как клятва, и встала, отводя от него блеснувшие словно бы нежно глаза.
Он пересел в кресло, стоявшее против открытых дверей.
Она скользнула в маленький зал и села за фортепьяно.