Пришла открытка: «Дорогая Ниночка! Поздравляю тебя с Новым, 1975 годом! Желаю тебе счастья, здоровья и успехов в учебе! Гриша». Эти строки были старательно выведены каллиграфическим, совершенно немедицинским почерком. Ниже красовалась наспех нацарапанная приписка торопливыми, захлебывающимися, наползающими друг на друга буквами: «Мы получаем разрешение на выезд. Скорее всего, поедем в конце февраля — начале марта. Я люблю тебя, Нина!»
Нельзя сказать, чтобы это сообщение было полной неожиданностью. Из писем Гриши знала, что он после третьей неудачной попытки поступить в институт подал документы в посольство. Жила в постоянном ожидании неминуемой катастрофы, тайно надеясь, что Гриша останется в Союзе.
В отчаянии заметалась, бросилась звонить маме на работу и умоляла, чтобы она разрешила зимние каникулы провести в Киеве. Мама согласилась и денег на дорогу прислала. Нина сдала сессию. И полетела…
Зимний Киев был странным. Шел полудождь-полуснег. Сырой ветер бросал в лицо мокрые капли, серый снег лежал вдоль парковых аллей, свинцовое небо низко наклонялось над льдинами Днепра. Нина последние лет пять бывала в родном городе только в июле-августе и подсознательно отождествляла его с торжеством лета. В ее городе всегда было вечное солнце, нескончаемый праздник, изобилие южных фруктов.
Оказалось, что за гранью беззаботных каникул Киев совсем другой. Суровый. Обыденный. Холодный.
Если бы согреться в родных стенах, наверное, стало бы легче. Но и стены были чужими и холодными. Новыми. В последние годы все чаще говорили о том, что старый дом, сложенный из кирпича в середине девятнадцатого века, в аварийном состоянии, и поэтому жильцам дадут новые квартиры. Веке дали однокомнатную малосемейку с микроскопической кухонькой, на Оболони.
Одинаковые штампованные дома, словно сошедшие с гигантского равнодушного конвейера, идеально ровными казенными прямоугольниками стояли в застывшем строю.
Это был не Киев. Все что угодно, только не Киев.
Века потерянно ходила по своей кукольной квартирке, не радуясь ни лоджии, ни ванной, ни горячей воде. И только ее родное лицо примиряло Нину с новыми стенами, не впитавшими в себя череду радостных и грустных событий, составлявших память семьи.
Накануне своего отъезда Нина решилась пойти на свидание со старым домом. Она сознательно оттягивала этот горький момент: все десять дней коротких каникул были наполнены безысходной тоской прощания с Гришей.
Они остановились на углу Игоревской и Жданова, том самом, на котором обычно встречались, и помедлили. Оба боялись увидеть разрушенные стены, развороченный фундамент, выкорчеванный старый тополь, за которым часто стоял Гриша и смотрел на два крайних окна второго этажа.
Поднимаясь по булыжной мостовой, Нина слышала, как каждый камень отзывается звуками шагов.
Еле слышно звучал дробный перестук старомодных лакированных туфель с тупым круглым носком и толстым высоким каблуком.
Шелестели легкие парусиновые туфли.
Цокали фасонистые лодочки.
Шаркали мягкие разношенные валенки.
Поскрипывали резиновые ботики.
Чеканили шаг хромовые сапоги.
Щелкали жесткие сандалии.
Незримо шли, бежали, летели, торопились, медлили десятки людей и уходили за поворотом в глухое небытие…
Отполированные до блеска булыжники многое могли бы рассказать о каждом обитателе дома. Они помнили, как менялись шаги от первых, неуверенных, к стремительно летящим, с каждым годом замедляющимся и тяжелым…
Нина с Гришей дошли до угла и повернули направо. Дом стоял нетронутым, забытым строителями, занятыми другими, более важными делами, чем снос отжившего свой век никому не нужного старья.
Дом дремал, греясь под скупыми лучами зимнего солнца, в надежде на то, что кто-нибудь вспомнит о нем и проведает. Он изо всех сил поддерживал внешне приличный вид: стекла и двери целы, круглые пуговки звонков на месте. Лишь окна пусты и закрыты наглухо. Брошенный, бесполезный старик… Он преданно служил своим любимым почти полтора века: надежно укрывал от непогоды и палящего зноя, бережно охранял безмятежный сон, радовался свадьбам и рождениям, горевал по уходящим навсегда.
Нина смотрела на морщинистые старые стены и видела летнюю, солнечную, былую картину, оживляющую цвета, запахи и звуки.
Окна на всех трех этажах распахнуты настежь.
Теплый ветер колышет белые занавески — тюлевые, кисейные, батистовые, вязаные; вышитые, украшенные кружевами, обшитые оборками.
На подоконниках стоят горшки с геранью и лилиями, розами и алоэ.
А из-за занавесок летят звуки.
Из патефонной трубы потрескивает: «Отцвели уж давно хризантемы в саду…»
Из-под иглы граммофона вырывается: «Я безумно боюсь золотистого плена Ваших медно-змеиных волос…»
Из черной тарелки радио тревожно летит: «От Советского Информбюро…»
Проигрыватель напевает: «Льет ли теплый дождь, падает ли снег, я в подъезде против дома твоего стою…»
Магнитофонные бобины хрипят: «Эх, ребята, все не так. Все не так, ребята!»
На третьем этаже слышны гаммы под неуверенной детской рукой. Педантичный голос приходящей учительницы монотонно бубнит: «и-раз, и-два, и-три…»