В детские годы, когда он жил в монастырской обители, вся душа его была сосредоточена на одной молитве: уговорить бога смилостивиться и вернуть его домой. К отцу, брату, нянькам. К шуму улиц, песням, вкусной еде. Избавить от изнуряющей, всепоглощающей аскезы монашеского существования! Этой молитвой и надеждой на то, что она все-таки дойдет до бога, только и жил первые десять лет жизни Гвидо в монастырях. Но потом как-то вдруг понял, что бог все эти бесконечные годы с превеликим равнодушием внимал слезам несчастного ребенка. И тогда Гвидо впервые задумался: а существует ли на свете хоть один ребенок, чью слезу утер всемилостивейший хозяин великолепных, сумрачных соборов, на чью отчаянную мольбу отозвался?!
А матери, которые в слезах просят избавить от болезней своих детей? А юные девушки, умоляющие покарать жестокого насильника, который похваляется позором жертвы? А женщина, которую сожгли на костре как ведьму по оговору соседа, а потом клеветник сознался в траттории, что просто хотел прибрать к рукам ее виноградники, разве она не просила бога открыть палачам правду? А те юноши, которые в дни всеобщей погибели, царившей в Риме во время чумы, бежали по улицам нагие и, бичуя себя, выкликали непрестанно, обращаясь к небесам: «Милосердия! Милосердия!» – и умерли потом все, все до единого?..
Они просили, взывали, верили… А бог ничего не слышит и не видит. Ничего не знает, не может!
Сначала Гвидо казалось, что в церкви слишком громко звучат хоры и органы, услаждая слух божий, слишком густые клубы ладана возносятся к облакам, застилая взор его. Но ведь Гвидо молился и ночью, в тиши, когда спало все в мире, даже птицы и звезды… Бог все равно не явил своей доброты.
Зачем же верить в такого бога, который не внемлет поклоняющимся ему? Зачем он тогда нужен?
С минуты этого первого, страшного осознания прошли годы. Мальчик вырос, свыкся с навязанной ему жизнью. А потом природная любознательность Гвидо сделала свое дело… Книги увлекли его, открыли неограниченный доступ к знаниям, просветлявшим ум и окрылявшим душу. И однажды юноша подумал: а быть может, господь в неизреченной мудрости своей нарочно предопределил ему страдать, чтобы обрести восторг знания? Ну кем бы он стал, исполни бог его просьбу и верни домой? Подручным в лавке старшего брата? В лучшем случае писцом? И где он нашел бы столько прекрасных древних книг, каждая страница которых источала мудрость веков и беседовала с Гвидо на своем языке: он знал все эти мертвые, шелестящие языки, он изучил их! Да, власть знания была величайшим наслаждением, но стоило Гвидо подумать о слезах, которые он пролил, о надежде, которая умирала в его келье на закате дня, чтобы возродиться наутро – и снова умереть вечером…
Нет, бога нет, а если он есть, то ему плевать на созданный им род людской. И если Гвидо Орландини желает получить епископство, он не станет просить об этом глухие и слепые небеса, а будет надеяться только на себя – и на других людей. Прежде всего на Джироламо. Тот правильно поступил, конечно, что с такой охотой отправился в эту инспекционную поездку: трудно даже и вообразить более удачный случай выдвинуться и заслужить не только одобрение папы, но и всего конклава. Особенно если Джироламо и впрямь отыщет какую-то крамолу в монастырских стенах. А поскольку все люди, все грешны, то хоть что-то пронырливый нос Джироламо да учует! Если не учует – состряпает сам такую вонищу, что непременно дойдет до Рима. Конечно, следует остеречь Джироламо от лжи и подлости в тишине исповедальни, но при свете дня… Гвидо усмехнулся: пусть лукавое солнце слепит ему взор. Он не станет мешать Джироламо, ибо его кардинальская шапка – это мантия епископа для Гвидо Орландини. Все очень просто!
Тут он с огорчением почувствовал, что размышления эти слишком волнительны, чтобы способствовать покойному сну. С покорным вздохом поднялся с постели и, не заботясь снова надеть рубаху (Гвидо предпочитал спать обнаженным, тем более в такую жару, которая царила последние дни), подошел к окну, надеясь, что зрелище спящего, спокойного мира утешит и успокоит его.
Сeребристый дым струился за окном. Луна стояла высоко и сияла так ярко, что звезды вовсе погасли, и даже чернота небес как бы отдалилась, сделалась недосягаемой взору: кругом царствовало только сияние луны. Вершины деревьев чудились все нарочно высеребренными, и каждый листок виден был отдельно и дрожал в струях легкого ветерка. Внизу заросли огромного сада казались сплошной черной массой, сливавшейся с ночью, и эта самосветная, серебристая, зубчатая река трепетной листвы, как бы парившая во тьме, была чем-то невероятным, воздушным, сказочным.
Недавно распустившиеся деревья источали нежный и свежий аромат; уже расцвели первые мелкие розы, и, вглядевшись в благоуханную тьму сада, Гвидо различил их бледные промельки: как звезды, которые затмевала луна.